была права.
Обычно, когда Литвинов, как говорили на стройке, «срывался с цепи», все затихало, люди старались не попадаться ему на глаза. А эта девушка, крепкая, как гриб-боровичок, спокойно стояла перед ним. Глядела не отрываясь в побледневшее, искаженное гневом лицо.
— Какие-то клистирмейстерши и сопливые девчонки хотят здесь командовать? Да? — Голос Литвинова стал совсем тонким. — К чертям собачьим! Чтобы духу твоего здесь не было... Речь о жизни человеческой, а они, видите ли, решают!
— Начальник экспедиции полагал, что они сегодня, может быть, выйдут на радиосвязь, и мы договорились пока вас не беспокоить.
— Я, ты, он, мы, вы, они. Кто это мы?.. Вон отсюда! Вон сейчас же!..
— Кому мне завтра сдавать дела? — прозвучал спокойный вопрос. — Я сегодня перепишу, что у вас назначено на завтра, и оставлю на столе. — Девушка повернулась, пошла к двери. Она решительно взялась за ручку, но услышала какой-то клекающий звук. Сморщившись от боли, начальник согнулся, опираясь грудью о стол:
— Воды, дай воды!.. И эту гадость!.. И окно, окно, поскорее...
9
Письмо, полученное из Старосибирска, и обрадовало, и озадачило Дюжева. В нем содержался совет послать ко всем чертям строительство и ехать на жительство к другу, отдыхать от всего, что было, что есть и что может произойти. Если бы такое приглашение прислал человек, которого Дюжев мало знал, он разорвал бы письмо и забыл о нем. Но писал лучший друг фронтовых лет, Карл Ворохов, тот самый, с которым они, отступая, подрывали мосты на реках от Бреста до Подмосковья, а потом, наступая, строили их на всем победном пути до Берлина, веселый, смелый, неутомимый, изобретательный Ворохов.
Почерк был знакомый. И все же казалось, писал кто-то другой, неизвестный, не имеющий отношения к старому другу. И женку Ворохова, Зою, Дюжев помнил. Это была одна из тех девушек, что в разгар войны уходили в армию, становились снайперами, разведчицами, пулеметчицами, санинструкторами, связистками и вместе с мужчинами несли все тяготы фронтового бытия. Телефонистка штаба инженерной части, Зоя была к тому же, себе на беду, хорошенькой. От поклонников разных званий отбоя не было. Сама же она платонически, почти молитвенно была влюблена в Дюжева, который тяготился этой привязанностью и очень обрадовался, когда уже в Польше его начальник штаба попросил увольнительные для себя и сержанта Зои: они собирались ехать в тыл до первого советского районного центра, чтобы зарегистрировать там свой брак...
И вот письмо. Вот обратный адрес: Старосибирск, улица Победы, дом 14, Ворохов К. М. Вот и сама эта тихая улица, одна из тех, что возникали после войны на окраинах, — реденькие шеренги разномастных деревянных домиков. За годы домики вросли в пейзаж, обветрели. Перед ними выросли черемуха, рябина, лиственницы... Дюжев шел по улице. Дома восьмой, десятый, двенадцатый и... сразу шестнадцатый. Четырнадцатого не было. Что такое? Какие-то пожилые люди — мужчины и женщины — сгружали с машины молодые, курчавые, бережно завернутые в рогожу пихты, привезенные, по-видимому, прямо из тайги. Несколько таких деревьев уже выстроились вдоль проезжей части, укрепленные, как радиомачты, проволочными расчалками.
— Простите, не скажете, где здесь дом номер четырнадцать?
— Вороховы, что ли? — спросил один из работавших, высокий худощавый старик в военных шароварах и форменном ватнике. — Он свой дом в глубь двора спрятал, Ворохов. Вон глухой забор — это его. — В тоне пожилого мужчины, в котором Дюжев без труда угадал офицера-отставника, звучало подчеркнутое пренебрежение.
— Да он и сам тут вертелся, все с утра к звонку своему что-то прилаживает, — вмешалась в разговор полная пожилая женщина. — Вы к ним не за огурцами, часом? Продала Зойка последние огурцы. Золотишники какие-то, что ли, заезжали. Втридорога, говорят, с них слупила... Да вон он и сам, Ворохов-то почтенный.
Действительно, из калитки, незаметно встроенной в тесовый глухой забор, показался человек с отверткой в руках. Не глядя в сторону сажавших деревья, он начал что-то старательно прилаживать. В этом толстяке с нездоровым, отечным лицом, с узенькими, заплывшими глазками было так мало от быстрого, порывистого, энергичного майора, что Дюжев на миг заколебался — подходить ли. Но толстяк уже сам заметил его, бежал навстречу, держа в одной руке отвертку, в другой— кусок проволоки.
— Полковник, Павел Васильевич! Друг сердечный!.? Приехал-таки... Ну, пойдем, пойдем в дом... Вот Зойка-то моя обрадуется! — Заплывшие глазки с любовью смотрели на гостя. — Такой же, но сивый... Ну еще бы!.. — Из глазок текли слезы, и Ворохов не стеснялся их. — А я сдал? Да? Пульс — сто с гаком, давление ужасное. Ничего, брат, не поделаешь: сэрдце, пэчень. — В этих словах он, явно подражая кому-то, заменял «е» на «э». — Только вот Зойкиными заботами да латинской кухней и держусь... Да пойдем, пойдем в дом... Постой, я собаку привяжу. Кобель у меня, я тебе скажу, родословная как у Черчилля, до двадцатого колена. Зверь: чужого молча атакует..,
Из-за забора доносилось глухое, злобное ворчание. Ожидая у калитки, Дюжев рассмотрел над щелью для писем и газет дощечку. «Осторожно, во дворе — злая собака», — предостерегала она. И уже выше этого стандартного предупреждения кто-то чернильным карандашом за словом «злая» вставил «и жадная»... Послышался знакомый мелодичный голосок, так много сразу напомнивший Дюжеву. И вот уже навстречу ему из калитки двигалась, переваливаясь, еще молодая, но толстая женщина в шубе, накинутой на пестрый домашний халатик.
— Товарищ полковник! Вспомнили, отозвались! — говорил знакомый голосок.
«Неужели Зоя?» Ну да, черты лица сохраняли прежнюю привлекательность, белые кудряшки веселыми штопорками выбивались из-под наспех накинутого пухового платка. Но и лицо, и кудряшки, и чистейшей голубизны глаза — все это, казалось, плавало на жировых наслоениях.
— Товарищ полковник, можно мне вас поцеловать?
— Это уж у мужа спрашивайте, Зоя, как вас там по батюшке?
— Зоя, Зоя, для вас всегда буду Зоя. Господи, как мы обрадовались, узнав, что вы живы и работаете тут рядом! И какая подлость этот «маленький фельетон». Я прочла и сейчас же говорю Карлику: «Пиши скорей письмо. Пусть плюнет на них и едет к нам...»
Едва дав гостю раздеться, супруги потащили его смотреть хозяйство. Крепкие сараи, погреб, ледник. Потом домик, где были и газ и батарейное отопление. Показали ванную, заставили дернуть ручку в уборной. Все дышало домовитостью: в чуланах до потолка одна на другой стояли банки с вареньями и маринадами, а в погребе лежали пустые кадки, от которых шел шибающий в нос запах укропа, эстрагона, черемши.
— Лучшие в Старосибирске огурцы, лучшая капуста — наши! — с гордостью восклицали супруги. — Тут один американец, Аверелл Гарриман, прилетал, Хочу, говорит, настоящую сибирскую еду попробовать. Так из ресторана к нам присылали. Честное слово! Так что у Зоюшки моей теперь международная марка. — И Дюжева тут же заставили отведать кислой капустки, съесть холодный, остро посоленный огурец, проглотить скользкий ароматный помидор.
— Да куда же вам столько? Тут на целую роту, — спросил Дюжев, выбираясь из погреба.
— Как куда? — удивилась теща Ворохова, кругленькая, подвижная старушка, которая, тоже сопровождая его, издали настороженно приглядывалась к гостю. — Кооперации помогаем, добрым людям продаем... И покупают! Намедни золотишники с Лены вместе с бочками огурцы забрали. Самолетом, говорят, на Лену пошлем. И отошлют, за прогон заплатят да еще наживутся... Были раньше огурчики — неросимые, вязниковские, монастырские! А теперь всё вороховские спрашивают!.. Вороховские здесь в почете...
Все трое суетились вокруг Дюжева, не зная, куда его и посадить. Обеденный стол был сплошь заставлен соленьями, маринадами, да так, что для тарелок и места оставалось мало. Были и свои наливки из здешних ягод: брусники, смородины, клюквы. Была рябиновая настойка, приготовленная по какому-то особому семейному способу. Дюжев любил хорошую народную еду, но такой гаммы русских блюд ему видывать не приходилось. И он охотно отведывал все, что ему клали, отставляя в сторону лишь