приедет к вам около именин моего отца. Если будет так, то передайте моему старику эту картину в самый день его именин. Он давно просил меня прислать ему картину. Он порадуется и благословит меня заочно. Не говорите ему, однако ж, ничего о моей болезни и о смерти моей, если до того времени о ней узнаете. Зачем отравлять немногие дни, оставшиеся моему доброму отцу! Он любил меня. — Я перевел двадцать тысяч франков на дом Б** и компании в Санкт-Петербурге. Это осталось у меня от издержек. Здесь осыпали бы меня деньгами, если бы я хотел. На что их мне? Отец стар; братья проживут без меня. Себе оставил я сколько надобно на простые похороны. Получите упомянутую сумму' и вручите ее отцу моему. Семену Иванычу (не забудьте его! Добрый старик лишается со мною последней своей радости!) препоручу я, после смерти моей, привезти в Россию несколько рисунков и вещей для вас — на память обо мне. Воспоминание о моем благодетеле и о вас уношу с собою во гроб; и с вами еще… но зачем вспоминать о том, что отвергло меня так жестоко, растерзало меня так свирепо… Говорят, что она счастлива. Боже! при гробе нет уже страстей — я желаю ей счастья — молюсь о ней… и о нем, если он осчастливил ее собою, молюсь, как ни тяжко мне, — а это очень тяжко, почтенный друг мой…'
Долго плакал я над этим письмом. Как нарочно будто на другой день были именины отца Аркадиева.
— Где картина, присланная с вами Аркадием? — спросил я итальянца.
— На моей квартире, синьор,
— Выберите раму у меня, — сказал я ему, — вставьте в нее картину и приготовьте к утру завтрашнего дня.
Рама нашлась по мерке: мы ее сняли с 'Прометея'… Синьор взял раму. На другой день, свято исполняя волю моего друга, я предварительно узнал, когда старик Иван Перфильевич уйдет к обедне, и явился к нему в это время. Братья Аркадия приняли меня весьма вежливо. Я сказал им о присылке картины. Вскоре привезли и картину. Она была огромна и в маленьком домике старика, в своей золотой раме, казалась чем-то необыкновенно великолепным. Вся она была закрыта полотном. Мы поставили ее в зале, где она заняла целую половину стены. У меня недоставало еще духа раскрыть ее. Слух о картине, присланной от Аркадия Ивановича, разнесся уже по соседству. Множество народа сошлось смотреть.
Я сел у окна, ожидая старика, и грустно смотрел на все, меня окружавшее. Я был в том доме, где родился, между теми людьми, с которыми провел свое малолетство Аркадий. И дом, и люди были те же, какими были они за двадцать пять, за тридцать лет, — ничто не переменилось в них: они только устарели физически — они, то есть и дом, и люди эти. Они были спокойны, веселы, самодовольны — эти братья Аркадия, соседи, родственники, пришедшие поздравлять старика. А он? А этот Аркадий? Он уже прогорел метеором по небосклону, ярким метеором, — он, единственный человек из этой толпы народа…
Обедня кончилась. Старик пришел домой. Все встали, встретили его, поздравляли. Он увидел меня, тотчас поплелся ко мне, взял меня за руку и с радостью спросил:
— Видно, письмецо от друга моего Аркадия? Сын ты мой милый! Может быть, в последний уже раз привел меня господь праздновать на старости день моих именин, и ты радуешь меня в этот день письмом своим!
— Письма нет, — отвечал я, — но Аркадий прислал вам в подарок картину своей работы и просил меня вручить ее вам в день именин ваших.
— Картина от моего Аркадия, — завопил старик, — прислана мне! Где, где она? Дети! картина от моего Аркадия!
— Она в зале, дедушка! — закричали внучата, дети братьев Аркадия, прыгая вокруг своего деда.
Старик спешил туда. Мы раскрыли картину: она стояла теперь во всем великолепии, освещенная утренними лучами солнца. Старик, с толпою родни, соседей, с братьями Аркадия, вошел в залу: домашние все уже сбежались туда. Множество голов зрителей видно было даже в окошках.
Тут, на картине, изображен был Спаситель, благословляющий детей. Лицо его было божественно, исполнено любви и благости. Он изображен был сидящим; несколько детей беспечно, смело, безбоязненно окружали его, смотрели на него; только один из них, устремив глаза свои на Спасителя, задумался и облокотился локтем на его колено. Вознося благословляющую руку над головою сего дитяти, другую обращал Спаситель к двум ученикам своим и, казалось, говорил им: 'Не возбраняйте детям приходить ко мне; для таких предназначил я царство небесное; только будучи невинен душею, как младенец, будешь со мною во славе отца моего на небесах!' В стороне, отворотясь от детей, стоял какой-то человек. Его бледное лицо, его всклоченные волосы, морщины, прорезанные пылкими страстями на лице его, показывали, что это был не простой пастырь галилейский, но страдалец, много испытавший, проведший, бурную жизнь. Казалось, этот человек слышал в словах Спасителя решение загадки, мучившей его всю жизнь; казалось, он хотел бы погрузиться в прежнее невинное младенчество… Он возводил к небесам взор надежды и страха.
Старик упал на колени пред этою картиною, восклицая:
— О, мой милый Аркадий! осчастливил ты меня! Да благословит тебя господь, как благословляет он этого младенца!
Мы подняли старика. Он велел поставить себе стул против картины, рыдал; слезы радости текли по его щекам. Каждому, кто подходил, кто приходил вновь, он указывал на картину и мог проговорить только одно:
— Аркадий, Аркадий прислал!
Когда я сказал, что Аркадий прислал еще ему около двадцати тысяч рублей, которые успел он скопить во время пребывания своего в Италии, это почти не произвело в нем перемены; но тогда других надобно было видеть. Братья Аркадия принялись хвалить его…
Разумеется, никто из зрителей не мог судить о высоком искусстве Аркадия, которое доказывала эта картина, но тем не менее все были приведены в восторг его работою. Превосходное было это произведение! Какое дарование! Сколько души! Что могло б быть из этого человека! — Увы! эта последняя картина Аркадия растерзала меня, когда я всмотрелся в нее более: в лице малютки благословляемого Спасителем, я узнал черты Вериньки, возведенные к идеалу невинности первых лет детского возраста, а этот измученный страстями пастух — это был сам Аркадий! Итак, мысль о тебе- женщина! — преследовала его и на краю гроба! И такой любви ты не поняла, не оценила! Меня даже успокоивало теперь помышление, что Аркадий уже не существует, что он уже перестал жить, то есть перестал страдать. Но видеть восторг, производимый его картиною, слышать благословения отца, произносимые ему, воображать, что, может быть, многие, смотря на его картину, думают: 'Как счастлив этот художник! Как услаждает его слава!' — соображать и думать все это было мне тяжко, грустно, больно… Вся жизнь Аркадия сливалась для меня в этой картине… Только слезы облегчили сердце мое…
Несколько дней сряду к старику приходили смотреть картину. Сам губернатор приезжал к нему. За нее давали ему очень дорого. Но он не уступал ни за что и говорил, что, умирая, велит поставить ее против себя и будет благословлять милого сына своего и желать ему счастья и здоровья! — Увы! в целом городе только я один знал, что Аркадия уже нет на свете…
На другой год мне опять привелось ехать в Петербург по делам. На меня навязалась тяжба. Мне надобно было выправиться о моем деле по министерству юстиции, и знакомые дали мне письма к одному значительному чиновнику. Имя его показалось мне знакомо, только я никак не мог вспомнить, где я знавал его? Осведомившись, что могу застать этого чиновника по четвергам, вечером, являюсь к нему и нахожу