внимание артиста, критика, студента, администрации не мог да и не хотел. Он не был завоевателем и не заботился об организации театральной массы под своими знаменами.
Лобанов был оазисом «спокойной» интеллектуальной индивидуальной режиссуры среди режиссерской сумятицы тех лет. «Сумятицы», в которой принимали участие талантливейшие личности. Он не мог врываться в помещение, раскрыв дверь ударом сапога. Он даже не стучался в нее робко, а тихо стоял под дверью, ожидая, не понадобится ли он. Но на лице его всегда была маска независимости и нелюдимости. Таким я его запомнил, когда он эпизодически преподавал в ГИТИСе.
А когда я сам стал художественным руководителем курса, Андрей Михайлович был приглашен работать с моими учениками по актерскому мастерству. Работал, судя по результатам, интересно, увлекательно, даже мудро. Мне страстно хотелось побывать у него на занятиях. Намек на это вызвал на лице Лобанова холод неприступности. Я оробел. Он думал, что я как художественный руководитель собираюсь проверять его. А я-то хотел учиться. Так и пребывали мы в цепях «комплексов». Потом выяснилось, сколь полезной для советского театра оказалась режиссура Лобанова. Позднее я понял, что по «зажатости», по подозрительности и я не уступал Лобанову. Я имел две великолепные возможности воспользоваться лобановской режиссерской «наукой» и упустил эти возможности. Чертов комплекс!
Ни Попова, ни Охлопкова, ни Завадского, ни Лобанова, никого другого я не имею права назвать своим учителем в области режиссуры. В одной из газет того времени Алексей Дмитриевич Попов писал, что есть слишком много не учившихся у него молодых людей, которые, зайдя всего два-три раза на его лекции, объявляли себя «учениками Попова». Тоже наука!
Я решил, что если бы сам Станиславский всенародно объявил меня своим лучшим учеником, я бы не признался в этом. «Ученик Мейерхольда», «ученик Станиславского», «ученик Немировича-Данченко»… это звучит вроде «прилипалы», вроде «нахлебника», ищущего свое благополучие за чужой спиной. Конечно, может быть, это тоже «комплекс», но комплекс, уверяю вас, не вредный, а полезный для приобретения собственного авторитета. Так что в ГИТИСе мы учились и «режиссировать» своей жизнью. Кстати, всерьез меня никто не спрашивал, чей я ученик. Покровский — и все тут.
Раз в ГИТИС приехал МХАТ. Качалов что-то читал. Это можно было услышать в любом концерте. Но когда он рассказывал о том, что с Немировичем-Данченко репетировать легче, интересней, чем со Станиславским, мы открывали рты: «Станиславский покажет какой-нибудь кусок, и после него не хочется играть, стыдно. А Немирович-Данченко покажет суть, намек на сцену, и хочется скорее ее сыграть самому — ведь я же сделаю лучше». Наука? Похлеще целой диссертации!
Алла Константиновна Тарасова играла с Николаем Павловичем Хмелевым сцену из «Врагов» Горького. Она должна была поцеловать неприятного ей человека и… отходила: «Не могу!» Когда говорят о славе Художественного театра, я вспоминаю этот эпизод. Черт знает, можно ли научиться так играть любовные сцены, как умела это делать Тарасова. Но надо так ждать поцелуя, как это делал Хмелев.
Встреча проходила в так называемом Большом зале ГИТИСа, то есть у всех нас, студентов, «на носу». И она стала не только художественным актом, а подлинным жизненным потрясением. Обаяние Тарасовой было так велико, что мы с моей первой женой А. А. Некрасовой, тогда тоже студенткой ГИТИСа, решили только что родившуюся у нас дочь назвать Аллой в честь Тарасовой. Много лет спустя Алла Константиновна узнала об этом. Но к тому времени моя дочь стала уже заслуженной артисткой.[48]
Какую главную пользу приносил нам ГИТИС? Он не учил нас, а ставил в такие условия, в которых можно научиться. Нас не натаскивали, но непрерывно, со всех сторон в нас летели искры творчества, готовые нас воспламенять. Попадая в атмосферу сырого болота или железобетона (были на нашем курсе и такие студенты), искры быстро гасли. Подготовить себя к воспламенению было нашей заботой, нашей задачей. Мы старались это делать.
Каждое занятие, каждая репетиция или спектакль вызывали бесконечные студенческие споры. Ох, как мы спорили!
Разнообразие впечатлений и непрекращающиеся обсуждения привели к тому, что у каждого стали определяться свои наклонности, вкусы, привязанности, проявляться свои перспективы художественного развития. Несхожесть режиссерских взглядов, характеров, принципов вызывала «борение страстей», обсуждения приучали самостоятельно мыслить, делать выбор, взвешивать. Одни приходят с занятий Лобанова, другие — Охлопкова. Спор начат «престижный» — чей педагог лучше, но вскоре он переходит на принципиальный взаимообмен идей. Рождалась широта профессионального кругозора, появлялась свобода мышления. В этом была положительная сторона нашей «трудной жизни».
Мы должны были знать все, видеть все. Не быть на генеральной репетиции какого-нибудь нового спектакля было невозможно. На любые просмотры и спектакли мы «проникали», не задумываясь о билетах. Недавно я спросил у своих учеников, были ли они на новом интересном спектакле? Студенты хором ответили: «Нам не дают билетов!» С точки зрения административной дисциплины это их характеризует хорошо, а вот потеря студенческой находчивости и страстной потребности видеть все интересное, знать все, что делается в театральном мире, в который вступаешь, неумение самостоятельно организовывать сферу впечатлений — меня огорчили. Есть порядок, но нет инициативы, нет нужной в молодые годы всеядности — основы для поисков
Признаюсь, я до сих пор открываю для себя «Америки», открытые некогда Станиславским. Это — радостный момент жизни: известное, когда-то хорошо выученное и рассудочно понятое, переплавляется в суть творчества, понятие становится искусством.
Теперь, может быть, в учебном процессе все организованнее, увереннее, спокойнее, но кажется и безразличнее. Есть художественный руководитель, один-единственный, всегда правый, он учит, пусть он и отвечает. Нет разных точек зрения, столкновения разных художественных интересов, нет выбора: художественная тенденция всего курса запланирована, несмотря на усилия художественного руководителя «раскрывать индивидуальности».
Среди педагогов, непосредственно влиявших на наши профессиональные навыки, назову с низким поклоном и вечно благодарной памятью Елизавету Федоровну Саричеву и Нину Павловну Збруеву. Они были строги и не очень-то играли в демократию в отношениях со студентами. Елизавета Федоровна преподавала технику речи и знакомила нас с элементами художественного слова, а Нина Павловна — со сценическим движением, ритмикой, развивала в нас ощущение музыки, впитывание ее всеми фибрами души, каждой клеткой тела. Она даже пыталась заниматься с нами элементами биомеханики, той самой биомеханики, которую почему-то, я до сих пор не понимаю почему, позднее стали считать вредной.
Эти два педагога великолепно знали свой предмет. Но главное — в их работе были элементы всестороннего воспитания молодого человека для театра. Это была их главная задача — воспитание не только разума, круга обязанностей, ответственности в общем понимании деятельности, а ощущение самой сущности человека театра, его, так сказать, внутренней секреции. Они действительно влияли на процесс формирования личности. Влияли без лишних призывов и без лишних обсуждений. Вот два примера.
Художественным чтением я владел неплохо, но выше четверки не поднимался. Впрочем, пятерочников на курсе больше одного-двух у Саричевой никогда не бывало. На нашем курсе была одна пятерка, увы, не моя. На экзамене четвертого курса я читал явно на пять. Но вновь получил четверку — обида тяжелая. На заключительном экзамене в чтении достиг уровня, о котором больше никогда и не мог мечтать. Елизавета Федоровна ставит пять, но с таким примерно объяснением: «Да, это, пожалуй, немного приближается к тому уровню, на котором вы можете и должны работать в искусстве». Сказано сухо, но до сих пор помню это замечание, помню этот призыв и знак признания, требования, как большой счет, предложенный мне педагогом.
Незадолго до своей смерти Елизавета Федоровна позвонила мне, определенно и ясно оценив мою деятельность: «Все правильно и как приятно, что успехи все более и более приближают вас к возможностям».
Мне часто приходилось досадовать на то, что мои «возможности» недостаточны для решения задач, которые я ставил перед собой. А вот Педагог — это слово здесь надо написать с большой буквы — одним замечанием перестраивает мою «производственную психику». «Неотразимый и точный удар в верхний угол ворот», — сказал бы комментатор футбольного матча. Да, это был Педагог!