«галерочным» любителем оперы. На сцену вышел красивый, изящный юноша с небольшим, но мягким и приятным голосом. Вышел настоящий Альфред, тогда как любители оперы того времени привыкли видеть в этой роли артиста известного, но никак не соответствовавшего образу молодого влюбленного француза. У нас даже была своеобразная игра в видения: мы видели комплекс черт, диаметрально противоположных образу, но должны были представить себе, нарисовать в своем воображении идеального Альфреда, Ленского, Ромео. Смотрели одно, а представить должны были другое. Наше воображение совершало некую трансформацию: имеющееся (отяжелевший и теряющий голос артист) принимали за желаемое (молодой влюбленный красавец). Это стало настолько привычным, что когда я увидел на сцене настоящего, не требующего никакой работы моей фантазии Альфреда, я ощутил… разочарование.
Вышел Альфред — Лемешев, и «игра» сорвалась, надобность в ней отпала. Состояние было странное. Впрочем, для мало изящной, престарелой Виолетты и молоденького баритона, беспомощно загримированного под солидного Жермона, отца Альфреда, «игра» была все-таки необходима.
Перед войной в филиале Большого театра была поставлена опера Гуно «Ромео и Джульетта». В роли Джульетты — прекрасная певица, любимая всеми нами Валерия Владимировна Барсова. Сначала все было привычно и хорошо, никто и ничто не нарушало «гармонии», основанной на общепринятой фальши. Но вдруг в этот размалеванный и далекий от правды мир пришел настоящий Ромео — Лемешев. Тонкий, красивый, изящный, влюбленный юноша. Все остальное стало нестерпимым.
Лемешев ничуть не хотел «фрондировать», он не задавался целью перевернуть эстетику оперного спектакля, его просто выпустила на сцену Природа, чтобы посмеяться над нами, «любителями оперы», а, может быть, сбить с толку, заставить задуматься таких, как я.
Я задумался. По крайней мере сильно почесал свой затылок. И не я один. Сама собою стала появляться потребность в соответствующих партнерах Лемешева. Понадобились настоящие Онегин, Ольга, Виолетта, а там очередь дошла и до настоящей Джульетты, Снегурочки, Розины, Лакме… Даже в спектаклях без Лемешева не хотелось больше играть в старую, рутинную «игру». Интересно, что процесс этот шел как бы сам собой, естественно, без нажима с чьей-нибудь стороны. Естественный ход событий!
Природа не зря выпустила на сцену красавца с нежным сердцем и голосом. Незаметно, но очень определенно шла серьезная поправка привычных художественных норм оперного спектакля. Теперь я это очень хорошо понимаю. То была еще одна ступенька в осознании мною природы оперного искусства.
Совсем иначе шла работа с Козловским. Он не опаздывал на репетицию, но сама репетиция могла задержаться надолго из-за множества появившихся у него вопросов из серии «идей». Выдумкам, предложениям, парадоксальным решениям той или иной сцены не было конца. Его поклонницы не бегали вокруг театра. Они точно знали: если Иван Семенович вошел в театр через эту дверь, он уйдет через ту же самую. Вопрос — когда он выйдет? Тут уже «проклятый Покровский» ни при чем. Иван Семенович увлекается и наслаждается своим увлечением. Он большой фантазер и выдумщик.
В «Севильском цирюльнике» в роли графа Альмавивы, переодетого солдатом и притворяющегося пьяным, Козловский вез за собой маленькую-маленькую игрушечную пушечку. В «Вальпургиевой ночи» («Фауст») танцевал с балеринами, выполняя «поддержки». В Ленском выходил не в черном, а скорее рыжеватом парике (в юбилейном спектакле, празднуя свое 80-летие, в первом акте «Евгения Онегина» Иван Семенович вышел в белом, седом парике, подчеркнув свой возраст и не притворяясь 18-летним поэтом. Обаятельная идея!) В «Дубровском» он обыгрывал оркестровое интермеццо последней картины рядом пластических поз. В том же Ленском, показывая смущение перед Лариной после ариозо в первой картине, находил на земле жучка или делал вид, что находил, и относил его на соседний куст или делал вид, что относил. Таким образом игралось смущение перед уважаемой им женщиной.
Неожиданные его сценические «краски» были столь же неуемны, как и выходки в жизни. Иван Михайлович Москвин не зря говорил о нем, что это «отменный заводила». Действительно, в нем сидел какой-то «бес» шутки, розыгрыша, сюрпризов. Успокоенность — не его стихия! Репетиции были для него не столько запланированным трудом, сколько священнодействием. Все обычное претило ему, все необычное принималось с восторгом. Это был союз артистизма, общительности с «заводом» до предела.
Каждую роль Козловский старался подчинить своим возможностям, выявить их до конца. Он — создатель роли Юродивого в опере «Борис Годунов». Что значит создатель? Большинство артистов
Козловскому посчастливилось в свое время
Для Лемешева работа с режиссером и партнерами — необходимое звено в процессе личного понимания и претворения образа. Козловский любил подшутить над режиссером, будучи сам до мозга костей режиссером своих ролей — партий. Лемешев на репетиции работал, как и все — делово и просто. Козловский на каждой репетиции был неожиданным, острым, поражающим, все подчиняющим себе. Лемешев — сдержан, глубок, проникновенен, выразителен неподдельной и таинственной природой таланта. Козловский театрален и самобытен, неповторим и увлекателен.
Пусть читатель не думает, что я могу дать этим двум личностям объективные характеристики и оценки. Я могу лишь высказать
Лемешев — волнующий сердце каждого Ленский, до слез трогательный Ромео, неповторимый Берендей. (Может ли быть другой?) Козловский, кроме своего художественного открытия — Юродивого, владел зрительным залом в «Лоэнгрине», был эффектным и искрометным герцогом Мантуанским. А уж в эксцентрических ролях равного ему не было. Достаточно вспомнить его Принца в спектакле «Любовь к трем апельсинам» Прокофьева, или эпизод в опере «Иван-солдат» К. Корчмарева. [40]
Любой, кто хоть раз видел и слышал Лемешева в «Травиате» или в «Сорочинской ярмарке», скажет: «А Альфред, а Попович?» При имени же Козловского будут вспоминать Фауста, Дубровского, Индийского гостя… Просто надо радоваться, что такие артисты были в Большом театре. И я с ними работал.
Два замечательных тенора по существу закончили цепь знаменитых артистов — по крайней мере в своем жанре — с индивидуальным, так сказать, успехом. Новая страница в развитии этого амплуа была иной. Артисты последующих лет все менее и менее рассчитывали на демонстрацию личных артистических совершенств. Все более, в разной мере и с разным умением и успехом, они интересовались особенностями создаваемого ими исполнительского образа в комплексе всего спектакля, в комплексе со всеми остальными его участниками. И тем самым подчиняли себя целому, как бы обменивая личный актерский успех на значительность образа в контексте деятельности всего коллектива.
Вместе с этим постепенно пропадала и личная ответственность за свое выступление; умение, как говорил Самосуд, «взять на себя» всю ношу обеспечения успеха спектакля. Начала проявляться тенденция растворения личности в коллективной общности ансамбля.
Однако появились и артисты, умеющие сохранить значительный «удельный вес» личного вклада в достижение общего результата.
Из артисток, обладающих этим качеством, отмечу Ирину Ивановну Масленникову. Репетировать с подобного рода артистами нелегко, часто до отчаяния трудно. Во всяком случае к ним надо привыкнуть и им доверять. Ирину Ивановну мало интересовало состояние режиссера на репетиции. Она совсем не заботилась о том, чтобы угодить режиссеру во время работы, убедить его в том, что уже «начинает получаться». Она впитывала в себя все нужное, как губка. Не искусственная резиновая губка, которая впитывает все, без