качестве еврея-командира и осудить израильских агрессоров по бумажке, которую он мне вручил. На ней была написана такая ахинея, что я возмутился. Будучи уверенным в себе человеком, привыкшим отвечать за свои слова и за своих людей, я решил расставить всё по своим местам. Сев перед камерой, произнёс буквально следующее:
«Мне тут дали зачитать от своего имени декларацию, осуждающую Израиль. Я ничего не знаю об Израиле. Но я не понимаю, зачем трём миллионам евреев оккупировать сто миллионов арабов? Зачем им это надо?! Зачем вообще народу, потерявшему шесть миллионов жизней, среди которых была вся моя семья, нужна война? Я в это не верю».
Примерно на этом месте камеру отключили.
Далее всё было просто. Ко мне подскочил политработник. Покрыл меня матом. Сорвал мои регалии, включая, зачем-то, значок перворазрядника по боксу, которым я особенно дорожил, и вызвал дежурную машину. Ждали долго. У меня в голове вертелись разные мысли, связанные с производством. Что-то не сказал, о чём-то не предупредил, что-то не доделал. Прибыл патруль в составе лейтенанта и двух автоматчиков. Меня посадили в машину и повезли в особый отдел базы.
Так начался новый этап моей жизни.
Меня ввели в кабинет начальника особого отдела капитана второго ранга Павлова. Он принял меня приветливо и посмотрел с нескрываемым любопытством. Я доложил по уставу. Он спросил, зачем наговорил глупостей по телевидению. Я ему что-то ответил. Затем мне было приказано вернуться на корабль, собрать свои вещи и временно переселиться в береговую казарму маленькой войсковой части. После чего немедленно, в том же сопровождении, я должен был вернуться сюда для продолжения следствия.
Меня привезли на корабль. Все мои вещи были перевёрнуты. Личные предметы: дневники, письма, фотографии и книги — исчезли. Я собрал свои вещи. Затем меня перевезли на берег и на месте зачислили в новую часть. После этого отвезли обратно в особый отдел.
Начались допросы. Их проводили в небольшой комнате, где стоял стол и стул напротив него. За столом сидел Павлов с двумя офицерами. Стул предназначался мне. На столе лежали документы, которыми пользовались следователи, и большая настольная лампа, на протяжении всех допросов направленная мне в лица Сначала от этого яркого света было сложно сосредоточиться. Но потом я привык. На столе перед ними лежали мои письма и мой дневник, полностью переведённый с английского на русский. Мама в своё время прислала самоучитель английского языка, чтобы я не тратил свободное время даром, учил язык и вёл свой дневник по-английски. Как потом выяснилось, в Гремихе не нашлось ни одного переводчика. Дневник отправили в Североморск, в штаб Северного флота для перевода. Там, поначалу переполошились, что упустили шпиона. Не могло же быть на Северном флоте простого матроса, владеющего английским! Мой английский язык занял потом львиную долю времени на допросах.
Проходили они ежедневно... День потянулся за днём. Мне задавали множество глупых вопросов. Например: «Зачем вам английский язык? Почему Андрей Евдокимов посылает вам письма, напечатанные на машинке?»
Были и каверзные вопросы, типа: «Кого вы, Токарский, подразумеваете под кличкой «Идиот», «Дурак», «Подонок», «Стукач» в вашем дневнике? Не командир ли это ваш? Может быть, это члены Политбюро?»
Я понимал, что у них ничего на меня нет. Единственно, чего я боялся, чтобы кто-нибудь на «гражданке», типа Андрюши Евдокимова, не сболтнул бы чего-нибудь. Мы с Андреем и еще несколькими студентами собирались у него дома пару раз и обсуждали проблематичность «советского режима». Он учился на факультете журналистики в Ленинградском университете. У него был «язык без костей». Наши семьи дружили. Отец Андрюши — природный русский интеллигент — насколько мне было известно, работал главным конструктором одного из ракетных Конструкторских Бюро. Личность более засекреченная, чем мой отец.
Однажды, когда я ещё учился в школе, мой папа рассказал маме, что во время намечавшейся высылки евреев из больших городов (вы помните, когда мои родители раскладывали деньги по мешочкам для каждого члена семьи...), отец Андрея сказал своей жене-еврейке: «Будут высылать из Ленинграда — мы все поедем с тобой». В рассказе моего папы проскальзывало глубокое и искреннее уважение к отцу Андрея. Я любил его маму, Софью Абрамовну, профессора математики в университете. Меня она тоже очень любила и всегда просила повлиять на её «дурака». Старший брат Андрея учился в одном классе с моим. Они тоже были друзьями.
История с Андреем Евдокимовым имела неожиданный конец. Мы потеряли друг друга и встретились только через тридцать лет. Я находился в командировке, в ленинградской гостинице. Это случилось уже после распада СССР. Найдя в телефонной книге знакомую фамилию, позвонил — ответил Андрей. Мы оба очень обрадовались. Я уже хотел взять такси и ехать к нему домой, но Андрей попросил встречи на нейтральной территории, на набережной Невы около сфинксов. Наше любимое место. Он, смущаясь, объяснил, что его жена — журналист, офицер органов, и встреча у них дома с израильтянином не очень удобна.
...Мы обнялись, расчувствовались — Андрюша говорил, не переставая. Его отец и мать уже ушли в другой мир. Старший брат стал известным хирургом. Мы долго ходили по набережной, вспоминая нашу молодость, друзей и бесконечные политические дебаты о свержении советской власти. На прощанье он протянул мне свёрток на память. Раскрыв его, я увидел красивый толстый журнал в глянцевой обложке. Это было издание под грифом «для внутреннего пользования». Из тех, что не продаются в киосках. Посмотрев на меня странным взглядом со смешанным чувством гордости и стыда, Андрей сказал: «Я его главный редактор. Жена работает у меня. Это была единственная работа, которую я нашёл. Свою офицерскую форму не ношу — она висит в шкафу»... Мы разошлись. Больше я его не встречал.
Была ещё одна проблема. Мы всегда пытались заниматься самообразованием и впитывать новые знания, чтобы не отупеть от рутины. Совместно с несколькими ребятами мы пытались заниматься математикой, хотя это официально запрещалось. Затем перешёл на философию и был единственным матросом в базе, посещавшим филиал заочного университета, пока мне не запретили. (Там училось всего человек 15–20.) Наконец, я окончил курс военных корреспондентов. Опубликовали пару моих рассказов и пару статей. Получил несколько очень вдохновляющих отзывов. Однако, после статьи о годовщине окончания Отечественной войны, меня официально запретили печатать. Думал, что эта тема может быть тоже затронута, но про это и не вспомнили.
Я также очень беспокоился, что вся эта история может повредить отцу. Отец работал много лет главным металлургом завода «Судомех», строящего атомные подводные лодки. Было важно знать, что именно следователи знают обо мне и о моей семье. Какие действия следователи предпринимают на «гражданке». Что отвечать, чтобы не навредить семье. Анализируя ситуацию и обмениваясь мнениями, следователи говорили за столом очень тихо, чтобы я не слышал. Мой мозг работал холодно, как компьютер. Внутри себя я был абсолютно спокоен и решил попробовать психологический трюк. Начал заикаться, отвечать на вопросы дрожащим голосом и нервно мять шапку. Это сразу было замечено. Они тут же обмолвились, что я «сломался» и стали говорить громко, обсуждая все нюансы материалов, которые были в их распоряжении. Но ничего, кроме моего выступления по телевидению, видимо, у них не было.
Допросы длились многими часами и днями. Начинались они утром, заканчивались поздно вечером. Есть, пить и курить не давали. В начале дня офицеры играли в добрых следователей. Давали закурить, попить воды, затем это прекращалось. С утра я старался накуриться и напиться. Меня не били. И вообще, ко мне даже не прикасались. Садизм заключался в другом. Еды в особом отделе не давали. На мои вопросы о еде отвечали, что они уже позвонили в часть и дали указание оставить мне продовольственный расход. Поскольку, в принципе, как я уже писал, нас кормили плохо, ощущалось постоянное чувство голода. Недостаток еды и недосыпание были постоянными спутниками моряка срочной службы. Это были самые чувствительные его точки. В первые дни следствия, отвечая, что накормят в части, меня отпускали обратно в 10–11 часов ночи. Разрешения на передвижение по базе (увольнительной) не давали. На мою реплику Павлову что меня первый же патруль задержит, он отвечал: «А ты скажи, что был у меня, и тебя пропустят». На нашу небольшую базу приходилось 11 маршрутов патрулей. Для сравнения, на весь Ленинград — всего семь. В Гремихе невозможно было двинуться, чтобы не встретить патруль. Я выходил после допросов на улицу, меня тут же задерживали и отводили на гауптвахту. Никакие объяснения не помогали. Там старшина гауптвахты с радостью принимал меня под свою опеку и, после процедуры