женщина быть не должна. Правда, следует отметить, что дом Барозуба — мебель, обивка, планировка комнат, даже гараж, хотя у хозяина нет автомобиля, — оборудовала именно пани Ванда. В Варшаве уже поговаривали о разводе Бженчковских, как будто и Барозуб не отрицал, что подумывает о вступлении в брак, а тут вдруг все, неизвестно почему, лопнуло, и никто не сплетничает по этому поводу, а я по- настоящему этим делом не занимался, считаю, что не такое уж оно важное.
Комендант как-то сказал, что на Барозуба всегда можно положиться, но я думаю, что в этом человеке что-то оборвалось, и, видимо, Ванда предпочла солидного советника чудаку-писателю, хотя и великому, ведь до сегодняшнего дня дети учат наизусть его «Гусарские песни».
Служанка Марыся не слышала разговора за столом: впрочем, я не уверен, смогла бы она, да и захотела бы мне его передать. Мне кажется, что до Марыси доходят только отдельные слова, которые из нее извергаются после того, как она съест большое количество пирожных. Вот хотя бы слово «завещание»: Марыся должна была бы его запомнить, потому что часто размышляет над тем, оставит ли ей Барозуб что- нибудь по завещанию или нет. Правда, она в том же возрасте, что и хозяин, но уверена, что переживет его.
Так о чьей же посмертной воле говорили? Марыся заявляет: «Нас не касается, о чем там господа ведут разговоры». И добавляет, что Вацлав Ян молчал… Я думаю, что это правда. Он слушал других, главным образом, наверное, Жаклицкого и Моха, а со взглядами Жаклицкого мы хорошо знакомы, да он их и не скрывает. Как, скажем, и я, правда, это не значит, что у меня взгляды те же, что у Жаклицкого, просто мои взгляды, если вообще стоит о них говорить, ни для кого не имеют значения и абсолютно никому не нужны. (Это последнее предложение зачеркнуто.)
Я не верю, чтобы эти люди, собравшиеся у Барозуба, могли до чего-нибудь договориться. Просто выпили водки и съели, что им подала Марыся. Каждый повторил говоренное уже тысячу раз. Я могу взять из других записей. Если бы я видел лицо Вацлава Яна или хотя бы наблюдал за ним, когда он слушает, возможно, написал бы больше…
После ужина приехала Эльжбета Веженьская, и серьезные разговоры, по-видимому, были прекращены.
Редко случается, чтобы Вацлав Ян и пани Эльжбета бывали где-нибудь вместе. (Как-то раз я их видел на приеме в «Бристоле».) Частная жизнь Вацлава Яна окружена глубокой тайной, потому что он так решил и это ему нравится. Не уверен, что такая таинственность устраивает Эльжбету. После смерти мужа, то есть уже почти десять лет, она живет с матерью в трехкомнатной квартире на Вильчей улице. Старшая Пшестальская переехала туда еще при жизни генерала, когда Ольгерд бросил ее из-за той актрисы… В тот раз Комендант вызвал его в Бельведер[14] и страшно отругал. Эльжбета, наверно, хотела бы иметь собственный дом, но, видимо, понимает, что Вацлав Ян никогда не согласится на это, во всяком случае в общепринятом смысле… Он больше чем на двадцать лет старше ее и был другом ее отца.
Эльжбета пишет стихи и рассказы для детей — несколько неплохих стишков о Коменданте были напечатаны. Она никогда не говорит о Вацлаве Яне, так же как он никогда не упоминает ее имени. Это не от стыдливости или боязни скандала, просто не может быть иначе, и я это понимаю».
Здесь рукопись Станислава Юрыся обрывается.
3
Не следует считать, что Эдвард Фидзинский, как уже было сказано, первый читатель сочинения Юрыся, принял его близко к сердцу. Он был всего-навсего начинающим журналистом и даже сам понимал, что случай привел его в газету, а не призвание, и не знал еще, какую ценность имеют такие материалы, хотя бы для частного архива, если их нельзя использовать для публикации: для разглашения или скандала. Записка касалась Вацлава Яна. Эдвард считал, что должен проявить свое расположение к полковнику, поэтому и отнес ему не то донесение, не то записку. А сам время от времени думал об этом сочинении, а скорее, о жизни Юрыся и о его смерти. Тут Эдвард вступал на территорию странную и таинственную, о существовании которой он, правда, знал только теоретически, но все же знал. Власть и разведка, таинственные игры людей там, наверху, подглядывание за чужой жизнью через замочную скважину, кулисы событий, о которых писали газеты. На самом деле ему все это было безразлично. После смерти отца Эдвард был избавлен от необходимости слушать разговоры о политике, а в университете старался держаться подальше от приятелей Вацека, которым страшно нравилось организовывать гетто на скамейках в аудиториях, избивать евреев, проводить выборы в правление общежития. Его, Эдварда Фидзинского, господь бог создал совсем для другой цели. И все же о смерти Юрыся он думал, даже вопреки самому себе: смешной был дядька, как бы совсем из другой эпохи, в старом пальтишке, берете, в смятой рубашке и всегда с плохо завязанным галстуком. Юрысь любил ораторствовать за рюмкой, корчил из себя невесть что, а в лучшем случае скорее напоминал экс-игрока, нежели активного участника большой игры. Пырнули его ножом, без особого труда прикончили капитана запаса. Этот Юрысь, видимо, даже защитить себя как следует не сумел бы. Никакой реакции, плохая физическая подготовка, нетренирован, недостаток психической выдержки… Не то что он. Кто в спортивном клубе не знает Эдварда Фидзинского? Он мог бы сделать карьеру боксера и немного даже жалел, что отказался, хотя тренер Ягодзинский настаивал… Он предпочитает теннис; но теннис — спорт деликатный, слишком уж дамский… Интересно, занимался ли Юрысь спортом? Где уж ему! Редакция, беготня по городу, кабак… По сути дела, человек жил собачьей жизнью, а ведь в молодости, говорят, был боевиком, легионером, офицером. Такие они все — хиреющее поколение. Или как сыр в масле, или на дне.
Эдвард стоял у дома Тересы. Он увидел свет на пятом этаже и подумал, что Тереса сейчас откроет окно и посмотрит вниз, помашет рукой. Таков уж был ритуал; он никогда не уходил сразу, ждал ее появления в окне. Улица Добрая была уже пустынна, из маленькой забегаловки напротив вышли, поддерживая друг друга, двое подвыпивших мужчин. Огни редких фонарей мерцали в надвигающемся с Вислы тумане…
Зачем ему думать о Юрысе? Лучше уж о Тересе, она как раз показалась в окне, помахала рукой, потом приложила ладонь к губам. Эдвард проводил ее домой с Ясной улицы; они шли молча, прижавшись друг к другу, по оживленному Краковскому Предместью, потом вниз по темной Тамке. На волосах и лице Эдварда застыли капельки дождя, это было приятно, как прикосновение холодных ладоней после беспокойного сна.
На Ясной они бывали один раз в неделю, когда мать Эдварда проводила вечер у тетки. У него была своя комната, вход прямо из прихожей, но пани Фидзинская никогда не проявляла достаточного такта, а дверь на ключ запирать было неудобно… Итак, один вечер в неделю, а когда Эдвард потом провожал Тересу домой, его не покидало смущение, он украдкой поглядывал на нее и все время ломал голову над тем, о чем говорить им, которые так близки и полны друг другом… Ему хотелось рассказать ей хотя бы о последнем в этом году теннисном матче с Вацеком. Все думали, что он продует. Было 6:1 в пользу Вацека в первом сете. Во втором он сказал себе: «Двум смертям не бывать», поставил все на одну карту и вышел к сетке. Сильный форхенд и сетка. Не всегда получалось, но Вацека он застиг врасплох, тот расслабился, отступал, уходил в защиту на заднюю линию. Атака, удар, браво! — это решило успех.
— О чем ты думаешь? — спросила Тереса.
— О тебе, конечно, о тебе.
Но ей хотелось, чтобы он рассказал подробнее, конкретнее, о редакции, о своем отделе и о той ерунде, совсем неинтересной, которую ему приходилось писать. Она говорила, что обстановка сложная, что фашиствующие молодчики бьют витрины магазинов, устраивают погромы, а к тому же еще и безработица, Чехословакия, сейм, что не нужно помогать (а он никому и не помогал), но оппозиционность «Завтра Речи Посполитой» — это видимость, игра; правда, работать все равно нужно, помни, не вмешивайся, не лезь в эти дела… Он слушал, некоторые слова пропускал мимо ушей, в дискуссию не вступал, понимая, что Тереса этот мир видит иначе, это немного его коробило, огорчало, возможно, даже не то, что она говорила, потому что он ко всему уже потерял интерес и не обращал внимания на разглагольствования ни Тересы, ни Вацека, — а кротость ее слов, чуждый и, честно говоря, непонятный ему страх. Почему эта девушка так