карапузом. Ходил тогда в коротких бархатных штанишках, с румяной мордашкой, в руке крендель с малиновым вареньем, а вокруг рта и на кончике носа-пуговки липла сладкая красная масса.
Евгений Павлович вздохнул, сгорбил плечи и, предавшись ветру, поплыл дальше.
На углу Литейного он наскочил на риф.
Собственно, это был только обычный матрос. Широкоплечий, сероглазый, озорной, он стоял на тротуаре в бушлате, с коротким карабином за плечом и оглядывал прохожих зорким глазом. Прохожие обходили его. Он был среди людской пены как прочная, разрезающая волнение скала.
Ветер играл серебряной серьгой, качавшейся в мочке его левого уха.
Матрос смешливо скользнул по красной подкладке шинели, по ниткам на плечах. Подмигнул:
— Линяешь, птичка божия в генеральском чине?
Ответ пришел как-то сам по себе, без долгого раздумья:
— Учусь у благодетельной природы. Для обновления требуется линяние. Так делают мудрые змии.
Матрос подвинул плечом сползающий карабин и обронил с явным доброжелательством:
— Линяй, линяй, мудрый змий, да только торопись, а то скоро, братишки генералы, будем мы вас стрелять гуртами. Поротно.
Захотелось съязвить, и Евгений Павлович, укалывая матроса бородкой, спросил:
— Это, значит, и есть социалистическое потребление продукта? Продукт-то плохой, друзья.
Сказал и понял, что не вышла язвительность. Матрос потускнел, сжал губы и молча указал на противную сторону проспекта, где на стене виднелся свежий печатный лист.
— Глазей, птичка божия, поймешь, — кинул уже вдогонку уходящему Евгению Павловичу.
Евгений Павлович подошел к листу. От него пахло дурной кислотой скверного клейстера, и был он серый и весь в заусеницах древесины. Расплывшимися дегтярного цвета буквами копошились на нем жирные строки.
По близорукости Евгений Павлович пригнулся к самому тексту, царапая лист серебряной щеточкой бородки. В глаза ввинтилось:
«…на убийство товарища Урицкого, на покушение на вождя мировой революции товарища Ленина пролетариат ответит смертельным ударом по прогнившей буржуазии. Не око за око, а тысячу глаз за один. Тысячу жизней буржуазии за жизнь вождя. Да здравствует красный террор!»
Бородка перестала царапать лист. Генерал отошел от стены, постоял, прищуривая веки. Пожевал губами и, встряхнувшись, пошел к базару. В кармане нащупал приготовленную для продажи на этот день бархатную коробочку с золотыми запонками.
Глава вторая
Собор, белый, приземистый, круглоголовый, с главками, расписанными бирюзой и золотом, превратился как бы в шатер карусели, вокруг которого кружилось все, хотя сам он оставался неподвижным, нахохлившимся и мрачно взирающим на суматошную толчею.
Сходство с каруселью довершала пискливая музыка.
У самой ограды собора, под старой турецкой пушкой, врытой в землю как столб, человек в поддевке, с глазом, повязанным черным платком, вертел ручку комнатного органа. Расстроенные трубы пронзительно и тоскливо взывали в прозрачное небо последнего дня августа.
Человек смотрел в землю. От его щек торчали в обе стороны густейшие и пушистые белые усы с подусниками. Они были похожи на сяжки большого мохнатого жука и так же шевелились и вздрагивали. Между седыми сяжками прятался тонкий, с хорошей горбинкой, нос.
На крышке органа лежала фуражка с красным околышем и дырочкой на месте бывшей кокарды. До половины она пузырилась брошенными бумажками, военными марками, полтинниками, рублевками; сбоку к кожаной подкладке околыша сиротливо прижалась даже зеленая керенка.
Некоторые вскидывали на игравшего любопытные и быстрые взгляды. Совсем недавно он вертел государством, как ручкой органа, и лицо его было знакомо всей стране, сотни раз повторенное на страницах журналов и газет.
И теперь в складке его губ, в породистой горбинке носа таилось через века дошедшее достоинство римских сенаторов, завернувшихся в свои тоги и безоружно, в молчании ожидающих смертельных ударов от врывающихся уже в стены форума варварских орд.
А вокруг него и вдоль всей ограды, прижимаясь спинами к ее чугунным пикам и пушкам, стояли и сидели такие же сенаторы Древнего Рима.
Внутренности особняков, дворцов, министерских квартир, потрясенные клокочущими спазмами эпохи, изрыгнули под ограду собора сказочное разнообразие.
Фрейлины двора, юные и пережившие уже себя, худые и полные, прекрасные и уродливые, но преисполненные величия и отменных манер, помавали ручками, на которых раскачивалось все великолепие вынесенных напоказ победившим варварам товаров.
Бантики, рюшики, прошивочки, кружевца, душная торжественность лионского бархата, тяжелый глянец родовых шелков, сверкающие павлиньи пятна бабушкиных и прабабушкиных шалей, крепдешин изумительного белья, тончайший батист, годами заготовлявшийся впрок для свадеб и брачных ночей, брабант и алансон, ришелье и ручные паутины, над которыми слепли обессиленные глаза кружевниц рязанских, курских и подмосковных поместий, сумочки, зеркальца, золотые и серебряные пудреницы, кошельки, наперстки, игольники, несессеры поражали и будоражили простодушного покупателя.
Фрейлины помавали ручками; фрейлины — губами, привыкшими к музыкальным тональностям французского языка, к головокружительным титулам: Votre Majйste, Votre Altesse impйriale, mon prince, monsieur le comte [1], — этими губами выкрикивали страшные слова:
— Налетай, налетай! Кружева, шелка, панталоны, зефир!
О, как сжимаются рты при слове «панталоны»! Как возмущается все существо!
Это слово год назад произносилось только шепотом в интимных беседах лучших подруг, в глубинах тихих будуаров, и вызывало дрожь тайного испуга. А теперь нужно кричать его как можно звонче, как можно яснее, чтобы покупающий налетал безошибочно.
А за фрейлинами — ряды статских, действительных и тайных, флигель- и генерал-адъютантов; и гут тончайшие сукна английских рединготов, ласточкины хвосты фраков, округлости жакетов, брюки в полоску, брюки в клеточку, брюки камергерские оттенков сладчайшего крема с золотыми тесьмами, цветные жилеты, галстуки, воротнички, портсигары, трости, фетры Борсалино, шелковистая соломка панам, плетенка канотье, тусклое сукно котелков и блистающий плюш шапокляков, эмалевые финифти орденских звезд, тугие галуны штал-, гоф-, егер- и церемониймейстерских мундиров.
Варвары, ослепшие от восторга, кидаются на дразнящую пышность.
Ах, звезду Анны или Станислава так хорошо прилепить на деревенский нарядный повойник; тростью со слоновым набалдашником работы Фальгьера так удобно лупить по рылам лезущих в сенцы телят и свиней; золотыми тесьмами с камергерских невыразимых и церемониймейстерских грудей прекрасно можно обшивать края праздничных девичьих шубеек; из серебряных пудрениц Лялика выходят чудесные экономные коптилки, заменяющие старушку лучину.
И мало ли на что вообще может пригодиться в преображенной стране наследие отыгравшего свои роли класса?..
И если доволен купивший, щупая ослепительный шанжан оборчатой, складчатой, хрустящей нижней юбки, из которой выйдет, на завидки всем, сногсшибательный туалет для молодухи на сельской танцульке, то доволен и продающий.
Ибо базар универсален.
Что такое десятиэтажные Тицы и Вертхеймы, Au Bon Marchй и другие вавилонные универсалы, в зеркальных витринах и мраморных лестницах, по сравнению с базаром республики в восемнадцатом году, если в них нельзя купить сорного пшена, из которого варится такая подкрепительная каша, свежего шпика, гречки, сметаны, булочек, наконец, самого демократического, но пленительного ржаного хлеба, обаятельно