отомрет и отпадет шелуха».
Поднял кисть с зажатым между пальцами пером, сосредоточенно сдвинул брови и быстро, словно боясь, приписал: «Верую, господи, помоги моему неверию».
Закрыл тетрадку и, когда клал в стол, услышал за окнами стрекот автомобильного мотора, оборвавшийся у подъезда. Не умом — догадкой сказалось, что автомобиль неспроста, и, встав из-за стола, генерал застегнул на все пуговицы серую двубортную тужурку. В передней прозвонили коротко и звучно. Генерал остановил шаркающую к выходу Пелагею.
— Не ходи, Пелинька. Я сам открою.
Равнодушно с виду, — а сердце, усталое и расшатанное годами, заплясало гулко, стремительно, — взялся за дверную ручку и спросил:
— Вам кого?
Из-за двери торопливый голос спешащего человека:
— Генерала Адамова.
Цепочка, визгнув, повисла и закачалась. В переднюю вошли один за другим трое. Один в черном пальто, два в кожаных куртках. На поясах у них висели мятые засаленные кобуры.
В черном пальто сказал деловито и скучно:
— По мандату Чека. Подлежите…
— Пожалуйста, — вежливо и даже с улыбкой перебил Евгений Павлович.
Глава четвертая
Люди на новом месте — что тараканы.
Если взять двух тараканов из разных мест и посадить в застекленную сигарную коробку, тараканы сперва придут в горячечное беспокойство.
Заелозят, замечутся, ровно их кипятком ошпарили, закружат по всей коробке, без смысла и цели. А уставши от дурного бега, начнут, встречаясь параболами, принюхиваться друг к другу, усиками пощекотывать, будто сказать хотят:
— А дай-кась я тебя пощупаю, какой ты есть таракан и какой породы?
Принюхавшись, расползутся по углам коробки, выберут себе каждый уютное местечко, засядут там в тихой меланхолии и так беспечно и неторопливо ходят друг к другу в гости. Прижились.
Так и люди.
Сперва показалось Евгению Павловичу, что попал он в актовый зал кадетского корпуса в тот день, когда привезла его взволнованная мать определять в учение.
В двусветном корпусном зале толкалась сотня мальчишек, еще в коротких штанишках и цветных рубашечках
Мальчишки озирались, косились; робкие жались под крылья матерей, а которые похрабрее подходили один к другому, обнюхивались, спрашивали:
— Как тебя зовут?
— Кто твой папа?
— А мой полковник.
— А у тебя перышки есть?
— А в пуговицы играть умеешь?
Опросив так новых знакомцев, брались за руки и уже весело и задорно бегали по залу, пока не вошел, пританцовывая, звеня малиной шпор, дежурный офицер, провел ладонью по усам и зыкнул:
— Кадеты, по классам!
Все казалось, как в корпусе. Белый двусветный зал опустелого особняка, куда, за неимением приспособленного помещения, сбили разномастную толпу заложников, был — две капли воды — похож на корпусный. Толкущиеся в нем люди — на мальчишек, пришедших держать страшный экзамен.
Разница была лишь в том, что мальчишки повыросли, облысели, поседели, а в глазах у них трепетал не мальчишеский текучий, а тяжелый, нетаимый и недвижный смертный страх.
Но так же, как в корпусе, подходили друг к другу и таинственно-пониженно спрашивали:
— Вас когда забрали?
— А меня прямо с постели.
— Сергей Сергеич было уперся. Княжеская гордость взыграла. «Я, — говорит, — только приказы его величества исполняю». Так его, понимаете, прикладами погнали.
— Нет, что же это будет? Что с нами сделают?
— А я, знаете, все же успел драгоценности припрятать.
Старые мальчики сходились и расходились — сумрачные, встрепанные, выбитые нз колеи. Ждали последнего экзамена.
В зеркальные окна двусветного зала, топорща ветки деревьев, как жесткую щетину солдатских усов, заглядывала с ледяной ухмылкой синяя морда осенней ночи.
И вместо дежурного офицера в распахнувшуюся дверь, за пролетом которой в тусклом дыму коридора блеснули штыки часовых, ворвался худой, остроскулый верзила в измызганной солдатской шинели. Лицо у него было бледное и светилось изнутри мертвой стеариновой прозрачностью, а немигающие зеленые глаза таяли в темно-коричневых нимбах набрякших бессонницей век.
Он развернул бумагу и вскочил сапогами на белый шелк золоченого кресла, стоявшего у двери.
— Ставай до стенки в два ряда! — закричал он. — Перекличку робим. Как кликну чию фамилию, обзывайсь: «Я». Ну, живо!
И от его хрипловатого фальцета сгрудившаяся на середине зала толпа особ не ниже пятого класса табели о рангах, всполошенно затопотав, как деревенские новобранцы, впервые попавшие в казармы, откатилась плотным комом к стене, растянулась резиновой жамкой и прилипла вдоль окон.
На двух рядах помертвелых лиц тревожными плошками замерцали глаза, прикованные к стеариновым щекам человека на кресле. Человек сплюнул на пол, сказал вразумительно:
— Смирно! Я ваш комендант. Как кому за нуждой, обертайтесь до меня. А теперь отвечай на вызов.
От людского частокола, вбитого вдоль окон, проползли подавленные вздохи, и голос, деланно- спокойный, тая невысказываемое подозрение, коротко, словно пугаясь сам себя, спросил:
— А зачем перекличка?
Стеариновое лицо вдруг широко улыбнулось.
— Для порядка. Ровно не знаете? Надо ж на вас жратву выписывать аль нет?
И, предупреждая дальнейший разговор, горласто крикнул:
— Адамов!
Было неожиданно странно услыхать свою раздетую, освобожденную от звания, имени и отчества фамилию. Даже не понял сразу Евгений Павлович, что это он, превосходительство, генерал-майор, профессор Военно-юридической академии, может быть голым Адамовым.
Оттого не ответил и с недоумением скользнул глазами по рядам, ища другого, спрятавшегося Адамова. Но из рядов смотрели такие же вопрошающие и недоумевающие взгляды.
— Что ж, нет Адамова, что ли? — спросил комендант и повторил: — Адамо-о-ов!
Руки упали по швам, грудь выпрямилась и, как в мальчишестве, на корпусной перекличке, Евгений Павлович звонко бросил:
— Я-аа!
Комендант скосился.
— Что ж это вы, старичок? Ежели я каждому по два раза кричать буду, надолго ли моей горлянки хватит? Ежели б бы штатский генерал — так ничего, а раз военный, должны понятие иметь.
Устало-презрительный голос коменданта воскресил в Евгении Павловиче давно забытое смущение от начальнического нагоняя. Он опустил голову и покраснел. Оправился, только услышав следующую фамилию: