тщеславием, но я был уверен: если только она прочтет мою книгу или выслушает мою речь, она ощутит некое духовное сродство. Как и я, эта монархиня была отлучена от католической церкви за ересь; за свои идеи была провозглашена врагом Рима; Святой престол желал ее смерти, как и моей; вопреки всем стараниям более «рациональных» советников, тех же Уолсингема и Бёрли, она приближала к себе мистиков, вроде Джона Ди, и проявляла искренний, глубокий интерес к его эзотерическим исследованиям. Если существует в мире правитель, способный оказать покровительство философу-еретику, прославившемуся неортодоксальными, да что там, революционными воззрениями, то конечно же таким правителем окажется эта королева с открытым умом, не стесняющаяся своего интеллектуального любопытства. За улыбками, коими она щедро наделяла склонившихся перед ней придворных, я угадывал стальную волю — без нее женщина не продержалась бы двадцать пять лет в мире мужчин.
Елизавета Тюдор вошла в зал походкой королевы: безукоризненно прямая осанка, вопреки возрасту и тяжеловесному наряду — юбки из плотной, алой с золотом парчи, алый лиф, сплошь усыпанный бисером и мелкими драгоценными камнями, — двигалась она с удивительной грациозностью. Шею королевы прикрывала полоска накрахмаленных узких кружев, а над ними — глухой воротник, сложная конструкция из кружева на проволоке, которая сзади поднималась над головой. Длинные нити жемчуга в шесть рядов свисали ей на грудь. Темно-рыжие волосы были уложены в громоздкую прическу: высоко зачесаны и заколоты прядь за прядью на затылке, так что двигать головой ей не следовало, так и упасть недолго. Вряд ли все это изобилие волос было природным, подозреваю, большую часть этой массы составлял парик. Все в ее осанке, позе, выражении лица было истинно королевским. За белой прозрачной вуалью, кокетливо прикрывавшей лицо, не распознать настроения и мыслей королевы, тем более что глаза ее подведены, губы и чело густо накрашены — она будто надела маску. Некрасива, но подобная утонченность стоит дороже любой красоты, и по сравнению с ее решительным взглядом и поразительным самообладанием меркнет банальная девичья краса. В руках Елизавета сжимала веер из длинных красных перьев с перламутровой рукоятью, саму королеву и ее фрейлин окружали тончайшие облака душистой пудры. На одно мгновение мне, глупцу, почудилось: вот сейчас она глянет влево и заметит меня, однако королева продолжала неспешно продвигаться к трону, улыбаясь своим коленопреклоненным подданным, но по- прежнему глядя не на них, а словно бы внутрь себя.
Вслед за королевой прошли ее фрейлины, все в длинных платьях из белого шелка, они-то вовсю смотрели по сторонам, так и стреляли глазками, отмечая то одного, то другого молодого человека, и тут же стыдливо отводили взор прочь. Процессию замыкали женщины постарше, семь камер-фрейлин, и среди них леди Ситон, которая как раз опустила взгляд в тот миг, когда я поднял глаза. Наши зрачки встретились, и дама нахмурилась (наверное, подумал я, от любопытства: гадает, что я тут делаю) и уставилась прямо перед собой, усилием воли вернув своему лицу обычное, слегка уксусное выражение. Лишь когда королева взошла на помост и величественно опустилась на трон, а все девицы собрались перед ней, я окончательно убедился в отсутствии Эбигейл Морли, и тревожное предчувствие сдавило грудь.
По обеим сторонам помоста заняли свои места Уолсингем, Бёрли и еще несколько немолодых и угрюмых мужчин — седые бороды, строгие черные костюмы. То были члены Тайного совета. Они стояли напряженно, крепко сцепив руки за спиной, будто часовые. Если Уолсингем и заметил меня, то ничем этого не обнаружил. Милостивым жестом Елизавета разрешила придворным встать с колен, и мы, кто изящнее, а кто со стоном расправляя затекшие члены, поднялись. Дождавшись, чтобы шорох затих, королева простерла вперед руку.
— Милорды, леди и джентльмены, — заговорила она отчетливым, низким для женщины голосом, умело рассчитывая и громкость его, и модуляции, как человек, привыкший к публичным выступлениям. — Я пригласила вас нынче послушать новые сочинения мастера Бёрда в исполнении хористов Королевской капеллы. Красота музыки как духовной, так и светской превыше наших делений на религии и нации, она — для всех. — И, повинуясь ее кивку, главные двери раскрылись вновь.
— Это она говорит в угоду пуританам, — прошипел за моей спиной Курсель. — Их тут полным-полно при дворе, полифоническую музыку они числят среди страшнейших грехов Рима.
Я кивнул — мол, слушаю, не пропускаю мимо ушей, но в тот момент меня больше интересовал человек, который вошел в главные двери и направлялся по центральному проходу к помосту. Человек был невысок, темные волосы он зачесывал со лба назад, бородка была аккуратно подстрижена, и лишь сверкающий взгляд выдавал неуемную энергию. Он вел за собой хор — тридцать мужчин и с дюжину мальчиков — к алькову перед высоким окном, откуда раньше доносились звуки оркестра. Так вот он, Уильям Бёрд, человек, за которым неусыпно следят агенты Уолсингема! Католическую веру он исповедовал открыто, и до сих пор его спасала только должность в Королевской капелле. Сам факт, что Елизавета не карает композитора за его религиозные убеждения, напротив, устраивает в его честь публичный концерт, для одних означает, что королева и сама нетверда в вере, для других — что королева придерживается собственной линии, не поддаваясь фанатикам какого бы то ни было толка.
Полная напряженного ожидания тишина повисла в зале. Бёрд дал своим хористам время построиться в несколько рядов. Дождавшись этого, он поднял руки, развел их широко, будто натягивая лук, и все затаили дыхание, мы словно провалились куда-то в зазор между этим мгновением и следующим, туда, где время неподвижно. Плавным взмахом Бёрд опустил руки, и из уст самого маленького хориста полилась чистая, звонкая, словно птичья трель, нота, сладостно вознеслась к высокому своду. И вот уже ее подхватили другие голоса, один божественный звук накладывался на другой, басы печально и твердо выводили свой мотив — основание, от которого поднималась, взлетала вверх переливчатая мелодия ясных мальчишеских голосов. Исполнялась молитва во здравие королевы, но слова скользили меж нот и растворялись в них, будто вода, изливающаяся в хрустальную чашу.
Это было прекрасно, это было не от мира сего. Покосившись на Мари, я увидел, как преобразилось ее лицо: голова склонена набок, глаза прикрыты, губы слегка раздвинулись, будто музыка всецело овладела ею. При виде столь глубокого и всепоглощающего экстаза я решил, что составил несправедливое мнение об этой женщине: я-то думал, она столь легкомысленна, что единственный доступный ей вид красоты — собственное отражение в зеркале. Видимо, я был не прав, но я поспешил отвести глаза, ибо эта обнаженная и покорно изогнутая шея, влажный блеск губ, бледные трепещущие веки были столь соблазнительны, что воле и разуму вопреки я ощутил внезапный прилив желания. Ни в коем случае нельзя позволять себе подобные мысли по отношению к жене моего хозяина.
В поисках отвлечения я вновь принялся блуждать взглядом по залу, присматриваясь к лицам, разглядывая их выражения: от полной поглощенности небесными звуками до откровенной скуки, и тут уголком глаза заметил какое-то движение у помоста. Приподнявшись на цыпочках, я увидел, как дворцовый стражник торопливо приблизился к лорду Бёрли и что-то зашептал ему на ухо. Подавшись назад, я вклинился между Курселем и Кастельно: с этой позиции, в просвет между головами, я мог лучше разглядеть лорда Бёрли. От его и так не слишком румяного лица отхлынули все краски. Обернувшись, он сделал какой- то знак Уолсингему — быстрое, едва уловимое движение руки. Уолсингем, извинившись, раздвинул своих соседей справа и слева и подобрался вплотную к Бёрли, который что-то горячо зашептал ему на ухо. Выслушав его, Уолсингем поднял голову, окинул взглядом толпу. Я увидел, как застыли его глаза и губы, и желудок мой стремительно куда-то ухнул: случилось что-то страшное, какой-то новый ужас притаился во дворце.
Кое-кто уже оглядывался, пытаясь понять, в чем дело, а нежные и сильные голоса певцов все так же взмывали к балкам высокого потолка. Заметила непорядок и Елизавета, подалась вперед, не снимая рук с подлокотников кресла, присмотрелась, кто смеет мешать хору, но выражение неудовольствия на ее лице сменилось тревогой при виде двух ее ближайших советников за тайной беседой с солдатом. Уолсингем сделал королеве знак, явно говоривший: не беспокойтесь, мы все держим под контролем, но кожу на его лице обтянуло, обметало тревогой, и он вновь приподнялся на цыпочки, оглядывая толпу, на этот раз высматривая кого-то конкретного. Кажется, высмотрел: наклонился к солдату, шепнул ему какие-то поспешные распоряжения, и все трое, Бёрли, Уолсингем и стражник, вышли из зала через боковую дверь.
Я попытался вновь сосредоточиться на музыке, но кровь стучала у меня в висках, и перед глазами проплывали тревожные видения: дворцовый стражник с гримасой тревоги и даже страха, напряженные лица Бёрли и Уолсингема. Что-то жуткое происходило за стенами этого зала, в этом я был уверен, и, как ни пытался обуздать свое воображение, мысли мои все время возвращались к одному: Эбигейл не вышла