прикидывая, как и чем можно отвадить орла ют альпинистской палатки.
Так ничего и не решив, он по спаявшимся ноздреватым глыбам ледника спустился вниз, к стылой, тихо сваливающейся вниз, за скальный изгиб реке. Вода была холодной — еще издали, на подходе к реке, невольно начинало ломить-корежить зубы, будто уже хлебнул этой воды, хотя в рот ее еще не брал. Врубаясь на лету в камни, река все в той же глухой неестественной тишине — она, действительно, странное дело, никакого рева и плеска не издавала, а молча кипела, плевалась белым, подшвыривала вверх клубы густой мороси — уносилась дальше. Пока Тарасов шел по глыбам, перед глазами красные голуби вспархивать начали — вспорхнет, порябит-потрясет немного крыльями птица мира перед взором и камнем падет ниц. А на смену снизу поднимается другая птица, на первую не похожая — хотя тоже голубь, — не похожая либо размером, либо размахом крыльев, либо очертаниями сытого тела.
Здесь, у реки, ледник, собственно, уже кончался, это не ледник был, а так называемая шуба, самое устье, куда сваливаются, обрывая медленное свое движение, рыхлые, облепленные щебнем, кусками земли, песка, будто болячками, льдины, помятые, иссосанные, в ноздринах и раковинах каменья, прочий хлам, что ледник медленно тащит на своем теле вниз. Поэтому куда ни глянь — пейзаж самый настоящий марсианский, тут не только ноги и голову, тут что хочешь можно сломать — всюду нагромождения, рожденные в муке движения, в борьбе камней друг с другом, безобразные кучи щебня, схожие с многоэтажными буртами отвалы земли, небрежно столкнутые с высоты вниз, окаменевшая грязь, прилипшая к льдинам. И кругом торосы, торосы, торосы.
«Надо будет другую дорогу к реке разведать... Не то скоро совсем сил не станет и этой тропкой к воде уже вряд ли спустишься. А вода нужна, ой как нужна... Чтоб жизнь в себе поддерживать, чай кипятить, умываться хоть кой-когда», — тяжело думал Тарасов, одолевая очередной марсианский взлобок. Он согнулся, будто был горбат, по дороге оглядывался по сторонам, словно ожидал нападения.
По заберегу, он заметил, в сторону уходила узкая, обмахренная снегом коса, там безобразных напластований было меньше, поэтому надо разведать — может, там спуск к реке поудобнее имеется?
Орел пронесся совсем близко над рекой, повернув голову в сторону Тарасова и поджав под себя крючковатые, меченные ранами и ревматизмом лапы, наготове выставив черные, от природы хорошо заточенные когти. Но ни когти, эта грозная боевая амуниция, ни блеск полета не смогли обмануть Тарасова — орел действительно был стар и голоден, и кружил он вокруг лагеря потому, что легкую поживу чувствовал: вот ослабнут люди, и можно будет отбить одного из них, на корм себе пустить.
«Не-ет, с-сука, не возьмешь, подавишься, — мысленно взъярился Тарасов, но ярость в нем тут же угасла — даже на злость сил уже не оставалось, — опустился на четвереньки, зачерпнул ладонью ледяной, до самых костей пробившей его воды. Плеснул себе в лицо, заохал, зафыркал, закрутил головою. Вода ошпарила щеки, нос, подбородок. Обломил ледяную коросту, под которой обнаружился чистый курящийся омуток, сунул в него зубную щетку, из кармана выгреб холодный мятый тюбик пасты, нажал на бока, оставляя на гребне щетки длинный, пахнущий мятный белый след. Делал все это Тарасов машинально — он думал об орле. Никак эта недобрая, грузная и сильная птица не выходила из головы, никак. Ясно было одно — орел чувствует чужую гибель, будто ворон, и прилетел, сюда, чтобы поживиться.
«Хр-рен тебе, подавишься», — недобро усмехнулся Тарасов, побрел назад в палатку.
Все трое связчиков уже проснулись, но из мешков еще не вылезли. Лица у Студенцова и Присыпко были исхудавшими, с сизыми запавшими подскульями, глаза потускнели, втиснулись в череп, сверху бровями прикрылись, поблескивали из затени устало, а Манекина холод и голод словно и не трогал — лик розовый, гладкий, усики по-гусарски лихо завиваются, будто он каждый раз перед сном их на бигуди накручивает.
— Как чувствуешь себя? — глухим, каким-то, прокисшим за ночь и пока не избавившимся от застойной сырости голосом спросил Тарасов, обращаясь к Манекину. Больно уж вид у того вызывающим был.
— Тяну помаленьку, — тихо ответил Манекин, — еще не умер. Сейчас много лучше чувствую. Спасибо. — Помолчал немного, выпростал из спальника руку, приложил ее к груди. Повторил: — Всем вам спасибо. Если б не вы — сидел бы я сейчас где-нибудь в предбаннике небесной канцелярии, в очереди к старшему писарю-ангелу, дальнейших распоряжений ждал. Спасибо! Тебе, Михаил Семенович, спасибо, — Манекин притиснул подбородок к груди, благодаря Тарасова, перевел взгляд на Присыпко, — тебе спасибо большое, — посмотрел на Студенцова, — и тебе, Володь, спасибо. Особое...
Студенцов в ответ только хмыкнул. Тарасов махнул рукою: ладно, чего там, все мы — люди. Не чужие, а свои и считаться не будем. Присыпко промолчал.
— Как погода? — спросил Володя Студенцов, запуская руку в жесткую, сплошь в завитках-скрутках бороду, сухо затрещавшую под его пальцами. — А, бугор?
Тарасов выкинул перед собою руку, клешнявкой выставил два пальца — указательный и большой, подвигал ими влево-вправо.
— Чего-то непонятно, — усмехнулся Присыпко. — Что за рогулька?
Тарасов по-прежнему молча подвигал клешнявкой.
— Виктория? Победа? Или что... Два балла? На двойку пока погода?
— Догадливый, — угрюмо пробормотал Тарасов. Повел головою в сторону. — Выйди-ка со мною, раз такой догадливый.
Нехотя выпроставшись из спального мешка, Володя Присыпко голодно икнул, прикрылся ладонью — засмущался вроде бы доцент, справился со смущением, выполз из палатки. Присев на корточки, Тарасов из-под руки следил, как, делая широкие бесшумные круги, над палаткой летал орел.
Холодный воздух ущипнул доцента за ноздри, заставил покраснеть, глаза у него заслезились. Справившись с холодом, он высморкался и лишь потом обратился к Тарасову, произнеся на старый чалдонский лад всего лишь одно короткое слово:
— Ну?
— Орла видишь?
Подняв голову и проследив за ловким бесшумным виражом, который совершал орел, Присыпко ознобно передернул плечами.
— Вот гад! Словно бы падаль чувствует.
— Чувствует.
— Что будем делать?
— Прибить его надо. И в котелок, в суп.
— Разное мясо в жизни своей пробовал, а вот орлятину... — Присыпко развел руки в стороны, собрал из морщин на лбу восклицательный знак, — увы, не ел.
Орел еще долго ходил кругами над лагерем и лишь где-то к обеду притомился, тяжело опустился на блесткий от ледяных наростов скальный выступ, под которым росли две тощие чахлые арчи с порыжелыми от холода метелками, раскупорил голодный крючковатый клюв, выставив в распахе ороговелый жесткий язык, потом натянул на зраки желтую плотную пленку век и задремал, набираясь сил.
Этой дремы было достаточно, чтобы наши славные охотники совершили бросок к скальному выступу, там они малость передохнули и начали подбираться к орлу поближе. Бесшумно, скрадывая шаг, стараясь не выдать себя, ничем не брякнуть — ни камнем, ни обломком ледяной коросты, вылетевшей из-под ноги, загоняя шумное голодное дыхание вовнутрь, цепко сжимая твердые, в окостеневших заусенцах губы, они стали приближаться к птице. Тарасов забил в ствол патрон как раз подходящий для орла — волчий, с картечью «два нуля», — о-о-о, таким зарядом не только птицу сшибить можно, а и целого слона, стоит лишь жахнуть его в уязвимое место. Сразу опрокинется парень, тумбообразные ноги вверх задерет. Но слон добытчикам был не нужен, а вот что касается орла, то тут да, неплохо бы снять его со скалы и засунуть в котелок, сытное хлебово сварить. У Присыпко при мысли об орлином супе на шее начал нервно подпрыгивать кадык, ходить вверх-вниз, вверх-вниз.
Тут сквозь белёсую мятущуюся мглу неожиданно прорезалось что-то светлое, чечевицеобразное, будто кто свечушку в верхотуре, на небесах, запалил, и мужики не сразу поняли, что это солнце. А когда поняли, то забеспокоились — сейчас орел, потревоженный неожиданным поведением светила, проклюнувшегося во мгле, раскроет глаза и увидит их. Тарасов, предупреждая взлет орла, поднял ружье, зацепил пальцем за курок, готовый мгновенно взвести его и тут же опустить. Заранее взводить было нельзя — тугой железный щелк мог вспугнуть птицу. Но напрасно они беспокоились, Тарасов и Присыпко, — старый, потерявший чутье летун не обратил на светящуюся чечевицу никакого внимания.