— А революция для чего, Соня? Революция победила того сильного, который до сих пор побеждал слабого.
— Человек несовершенен, Семен, он для того и приходит в этот мир, чтоб достигнуть совершенства.
— Значит, когда-то достигнет?
— Да, когда сольется с миром.
— Это как?..
— Очень просто. Как в «Чайке». Помнишь: «Люди, львы, орлы и куропатки…»
Несколько дней назад вечером пришел Луначарский с женой и с ними какая-то актриса. Луначарский рассказывал о Камо. Красиво рассказывал, а в одном месте он остановил Луначарского и сказал, что этого не было. Луначарский рассмеялся: но могло быть, вполне, вполне могло быть, мой дорогой Камо, и уверяю вас, в этом не меньше правды, чем в том, что было, и стал говорить о правде искусства и правде жизни — обоим до истины, конечно, далеко, но правда искусства ближе, несомненно ближе к истине, и в этом вы сейчас убедитесь, если сумеете уговорить нашу актрису что-нибудь прочесть, она пришла увидеть легендарного Камо, и у нее не хватит строптивости ему отказать. Потом актриса читала монолог Чайки. Хорошо читала. Просто. О том, как все сольются в одну мировую душу.
После их ухода он попросил Соню прочесть еще раз, но пьес Чехова дома не было, и только вчера Соня принесла книгу из больничной библиотеки. Он прочел монолог Чайки сам и удивился: ничего не понял. Прочел всю пьесу, снова вернулся к монологу — и опять не понял. Стал читать вслух, вспоминая интонации, с которыми читала актриса, и даже повторял ее жесты. Луначарский прав: когда читала актриса, была правда искусства, а сейчас он хочет правду жизни. В этом все дело, подумал он, дело не в том, сольются на самом деле все жизни в одну мировую душу или нет, а в том, что это все равно правда, даже если не сольются, ясно, что не сольются, — и все равно правда, все внутри связаны, и это только не видно, а искусство для того и существует, чтоб делать все видным.
Он медленно ходил по комнате, останавливался перед фотографиями на стене, снова ходил, по привычке мысленно разговаривал с Соней. И все-таки я ничего не понял из того монолога. Слова правдивые, а ничего не понял. И Нина Заречная — сама Чайка — тоже не поняла, так и говорит: не поняла!.. Интересно, как это понял Ленин. Ленин, конечно, читал.
Он вспомнил Куоккалу. Это было в шестом году, он тогда впервые приехал к Ленину и привез арбуз и засахаренные орехи от тети Лизы и еще привез пятнадцать тысяч, взятые в Кутаиси.
После коджорского экса меньшевики подняли шум, кричали о престиже партии, писали в комитет, требовали вернуть деньги. Красин из Питера сообщал, что денег для закупки оружия все еще не хватает.
Он отправился в Кутаис: Барон Бибинейшвили узнал, что готовится вывоз денег из кутаисского казначейства. Барон работал в банке. Потом в Кутаис приехали Бачуа, Элисо, Илико, Вано и девушки — Анета и Саша. Девушек он вызвал после того, как местом нападения выбрал перекресток около женской гимназии.
Линейку с деньгами сопровождали конные полицейские. Четверо. Бомбу бросил Бачуа. Лошади дико заржали, одна из тех, что были в упряжке, повалилась, вторая протащила линейку и упавшую лошадь и, видно, тоже упала, потому что не показывалась потом из белого плотного дыма, который окутал линейку, а полицейские выныривали из дыма, и лошади ошалело уносили их но улице…
Собрались через несколько часов на Архиерейской, в доме Барона. Анета и Саша пришли позже всех (флиртовали с казаками на полицейской заставе), не стесняясь, долго доставали деньги из-под платья, опускали юбки, чулки — всего было пятнадцать тысяч рублей.
В Петербург он выехал через несколько дней, как только прорвался в Тифлис. Деньги уложили в бочонок для вина и в бурдюк с двойным дном. Бурдюк он взял с собою, бочонок сдал в багаж. В вагоне обсуждали кутаисское ограбление. Газеты сообщали подробности. Он узнал из газет, что вторая лошадь линейки осталась жива. О том, что кассир жив, он знал из рассказа Бачуа: увидев Бачуа с наганом, кассир молча кивнул на ящик с деньгами, но Бачуа все-таки оглушил его рукояткой нагана — обезоруживать кассира было некогда. Всю дорогу он угощал попутчиков вином из бурдюка, рассказывал, изображал в лицах, шутил, прослыл балагуром и добрым малым, а у самого Питера чуть не выдал себя.
На какой-то станции вошла старуха — без вещей, в вылинявшем платке, с темным мясистым рябым лицом и синими глазами. Села к окну, увидела на столике налитые стаканы, отпила из одного, похвалила, спросила, чье вино, достала карты, молча быстро разложила и стала гадать.
— За винцо буду гадать, мои хорошие, за винцо!..
Говорила о казенных домах, дорогах, долгих хлопотах, удивлялась, что нет дамы, и вдруг ахнула:
— Господи, знак на нем!.. Отмеченный! Не тот, кого видите, — посланный!..
Он вскочил, схватил с полки бурдюк, решил, что старуха — из охранки, а старуха уже не смотрела в карты, смотрела на него и испуганно, с восторгом повторяла:
— Отмеченный! Бог послал, бог послал… За всех муки примешь, мой хороший. Бог послал!
Он рассмеялся и перебил старуху:
— Бог меня послал вот с этим бурдюком, мамаша, не мучиться, а веселиться буду! Вместе с вами!
И уже не дал ей рта раскрыть — говорил тосты, разливал вино, что-то выдумывал, изображал бога и апостолов, а старуха смотрела на него печальными синими глазами и бесстрастно сокрушалась: беда, беда, такой молодой и такая беда!..
В Петербурге явка была в столовой Технологического института. Был еще адрес Арчила Бебуришвили — из Кавказского комитета. Арчила дома не оказалось. Оставил у него чемодан и бурдюк и пошел искать Технологический.
«Люди, львы, орлы и куропатки…» Бред какой-то! А Чехов видел, в этом смысл — раз написал!.. Он взял книгу, заходил по комнате, снова стал громко читать. Потом подошел к окну, долго смотрел на пронизанные светом счастливые облака. И облаков не будет, все сольется — одна душа, а что такое душа? Один серый мягкий мозг; все поглотит, покроет землю и будет думать… О чем? Надо действовать, а не думать. После смерти тоже, может быть, продолжают думать, но действовать не могут. Это и есть смерть. Жизнь — действие. Эта всемирная душа — о чем она будет думать, если жизнь исчезнет? Все жизни сольются? И это все, чего ты ждешь? Или смеешься?.. Веришь в мировую душу и не веришь в то, что мир будет справедлив? Если мир нельзя сделать справедливым, для чего тогда жизнь? Самому стать несправедливым? Или бороться, зная, что не победишь? Какой тогда смысл жить, Соня? Луначарский прав, я не знаю, что такое правда искусства, но правда жизни одна: надо действовать.
— Лев Толстой говорил: надо думать!
— Толстой не делал революцию…
— Толстой отказался от собственности. Без всякой революции. Потому что думал.
— Чтобы всем так думать, как Толстой, надо сначала сделать революцию.
— Слава богу, революция сделана, и у тебя есть время думать!
— О чем думать, Соня? О монологе Чайки? Или о том, что такое революционер после того, как революция победила?
— Думай об опричниках! Владимир Александрович задал, кажется, написать об опричниках по Лермонтову?
— Ты права, мое дело теперь — писать об опричниках! По поэме Лермонтова о купце Калашникове и опричнике… Купца вот помню, а опричник — сволочь, и имени не могу запомнить!
— Кирибеевич. Он не виноват, что полюбил чужую жену.
— Опричник что такое, Соня? Опричник из выгоды все делает, ему на совесть наплевать, революционер действует не из выгоды, революционер пойдет на смерть. А теперь? Революция победила, на смерть идти не надо, — революционер теперь кто? Такой же, как все? Ему дают деньги — он работает. Семью кормит. Будет хорошо работать — будет хорошо жить.
— Кто-то сказал: смиренно жить ради идеи труднее, чем жертвовать ради нее жизнью.
— Тот, кто это сказал, не жертвовал жизнью.
— Может быть. Но тот, кто жертвует жизнью, требует потом за это хорошую плату. И занимает лучшие