повешусь.
— Я на лето переезжаю обратно домой, — сказал Митчелл. — Причем в Детройт. Тебе хотя бы до Нью-Йорка близко.
— От приемной комиссии никаких новостей, а уже июнь, — продолжала Мадлен. — Я еще месяц назад должна была узнать! Можно позвонить им, а я не звоню — боюсь, скажут, что не взяли. Пока ничего не известно, хотя бы надежда остается.
Наступила пауза, потом Митчелл снова заговорил:
— Можешь поехать со мной в Индию.
Мадлен открыла один глаз и через завиток волос увидела, что Митчелл не шутит — во всяком случае, не полностью.
— Дело даже не в том, что меня не возьмут учиться, — сказала она и, набрав в грудь побольше воздуху, призналась: — Мы с Леонардом расстались.
Произнести эти слова, назвать свою печаль по имени — от этого возникло глубоко приятное ощущение, и Мадлен удивилась тому, как холодно прозвучал ответ Митчелла:
— Зачем ты мне про это рассказываешь?
Она подняла голову, смахнув с лица волосы.
— Не знаю. Ты хотел узнать, что случилось.
— Да нет вообще-то. Я даже и не спрашивал.
— Я думала, тебе не наплевать. Поскольку мы друзья.
— Вот как. — В голосе Митчелла внезапно прорезался сарказм. — Наша замечательная дружба! Наша «дружба» — на самом деле никакая не дружба, потому что все происходит на твоих условиях. Правила устанавливаешь ты, Мадлен. Решишь, что не хочешь разговаривать со мной три месяца, — мы не разговариваем. Потом решишь, что все-таки хочешь со мной разговаривать, потому что тебе надо родителей развлекать, — и пожалуйста, мы снова разговариваем. Мы друзья, когда ты хочешь дружить, а больше, чем друзьями, мы никогда не будем, потому что ты этого не хочешь. А мне приходится все это терпеть.
— Извини. — Мадлен почувствовала обиду, слова Митчелла огорошили ее. — Ты мне нравишься, только в другом смысле.
— Вот именно! — воскликнул Митчелл. — Я для тебя непривлекателен в физическом смысле. О’кей, прекрасно. Но с чего ты взяла, будто ты для меня привлекательна в
Реакция Мадлен была такой, словно ее ударили по лицу. В ее ответе одновременно прозвучали возмущение, обида и вызов.
— Какой же ты… — она пыталась придумать что-нибудь похуже, — какой же ты
Она надеялась сохранить высокомерный вид, но почувствовала жгучую боль в груди и, к собственному ужасу, разрыдалась.
Митчелл протянул свою руку к ее, но Мадлен отмахнулась от него. Поднявшись на ноги, она, стараясь не подать виду, что сердито плачет, вышла на улицу и сбежала по ступенькам на Уотермен-стрит. Увидев перед собой праздничный церковный двор, она повернула и направилась вниз по холму к реке. Ей хотелось уйти из кампуса. Головная боль возобновилась, в висках билась кровь, и она, подняв глаза и увидев грозовые облака, собирающиеся над городом, словно новые бедствия, подумала: ну почему все такие несносные?
Любовные страдания начались у Мадлен в то время, когда она изучала французскую теорию, в которой разбиралось по косточкам само понятие любви. «Семиотика 211» — так назывался семинар повышенной сложности, который вел перебежчик, некогда преподававший на кафедре английского. Майкл Зипперштейн пришел в Брауновский университет тридцать два года назад в качестве «нового критика». Он прививал навыки внимательного чтения трем поколениям студентов, учил интерпретировать произведения писателей без учета их биографии, а потом, в 1975-м, взял академический отпуск. Путь его лежал в Дамаск — то есть в Париж, где он познакомился на званом ужине с Роланом Бартом и за кассуле позволил обратить себя в новую веру. Теперь Зипперштейн читал два курса по недавно введенной программе семиотики: в осеннем семестре «Введение в теорию семиотики», а в весеннем — «Семиотику 211». С гигиенически сияющей лысиной, с белой моряцкой бородой без усов, Зипперштейн любил свитеры, какие носят французские рыбаки, и вельветовые брюки в крупный рубчик. В его списках обязательного чтения можно было утонуть: в придачу ко всем звездам семиотики — Деррида, Эко, Барт — студенты, посещавшие его семинар, должны были сражаться с напоминавшим сорочье гнездо дополнительным списком, куда входило все: от «Сарразина» Бальзака до выпусков журнала
Именно этого и хотелось Мадлен. Она стала изучать английский язык и литературу по причине самой что ни на есть ясной и незатейливой — потому что любила читать. Университетский «Каталог материалов по курсу британской и американской литературы» был для Мадлен тем же, что для ее соседок — аналогичное издание универмага «Бергдорф». Курс «Английский 274: „Эвфуэс“ Лили» возбуждал Мадлен так же, как Эбби — пара ковбойских сапог от Фьоруччи. «Английский 450А: Хоторн и Джеймс» наполнял Мадлен ожиданием греховных часов, проведенных в постели, — чувством, похожим на то, что испытывала Оливия, наряжаясь в юбку из лайкры и кожаный пиджак, чтобы пойти на дискотеку. Еще девочкой, дома, в Приттибруке, Мадлен забредала в библиотеку, где ей не удавалось дотянуться до некоторых полок — там стояли только что купленные тома вроде «Истории любви» и «Майры Брекинридж», источавшие легкий аромат запрета, а также почтенные издания Филдинга, Теккерея, Диккенса в кожаных переплетах, — и замирала на месте перед авторитетом всех собранных тут слов, которые при желании можно было прочесть. Она часами могла рассматривать книжные корешки. Составленный ею каталог семейных фондов по всесторонности мог соперничать с Десятичной классификацией Дьюи. Мадлен точно знала, где что находится. На полках у камина стояли любимые книги Олтона: биографии американских президентов и британских премьер-министров, мемуары госсекретарей — поджигателей войны, романы о мореплавании, шпионские романы Уильяма Ф. Бакли-младшего. Книги Филлиды заполняли левую часть книжных шкафов, доходивших до гостиной: романы и сборники эссе — рецензии на них печатались в «Нью-йоркском книжном обозрении», а также иллюстрированные издания, посвященные английским садам и китайскому стилю. Даже теперь, стоило Мадлен оказаться в гостинице где-нибудь на побережье, как она тут же бросалась на призывный крик полки с брошенными книгами. Она проводила пальцами по обложкам, заляпанным солеными брызгами. Она расклеивала страницы, слипшиеся от океанской влаги. К триллерам в мягкой обложке и детективам она симпатии не испытывала. Сердце Мадлен сжималось при виде покинутой книги издания
И все-таки порой она задумывалась о том, какое влияние оказывают на нее эти старые затхлые книжки. Некоторые люди изучали английский, чтобы подготовиться к поступлению в школу права. Другие шли в журналисты. Самый умный парень на их курсе, Адам Фогель, из семьи ученых, собирался защитить диссертацию и тоже стать ученым. Оставалось немало выбравших английский — как единственное, на что они были способны. Потому что для точных наук у них недоставало мозгов, потому что история была предметом слишком сухим, геология — слишком сильно ориентированным на нефть, математика — слишком математическим; потому что они не имели способностей к музыке или искусству, не преследовали финансовых целей — вообще были не так уж умны; вот почему эти люди шли в университет и занимались