— Я вот хочу провести небольшой мысленный эксперимент, — продолжал Леонард. — Допустим, моя мать покончила с собой. А я, допустим, написал про это книгу. С какой стати мне это делать? — Он закрыл глаза и откинул голову. — Вариант первый: может быть, я пытался справиться с горем. Вариант второй: может, хотел нарисовать портрет матери. Чтобы она осталась жить в памяти.
— И ты считаешь, твоя реакция универсальна, — сказал Терстон. — Раз ты откликаешься на смерть родителей определенным образом, то и Хандке обязан делать то же самое.
— Я говорю следующее: если твоя мать покончила с собой, это не литературный троп.
Сердце Мадлен успокоилось. Она с интересом слушала дискуссию.
Терстон покачал головой, некоторым образом давая понять — он не согласен.
— О’кей, — сказал он. —
То, что говорил Терстон, казалось Мадлен глубоким и одновременно до ужаса неправильным. Может, так оно и есть, как он говорит, но так быть не должно.
— «Популярная литература, или Как обогнать мертвую лошадь», — сострил Зипперштейн, предлагая тему сочинения.
По аудитории пробежала судорога веселья. Мадлен подняла глаза и увидела, что Леонард неотрывно смотрит на нее. Когда семинар закончился, он собрал свои книжки и ушел.
После этого Леонард начал то и дело попадаться ей на глаза. Однажды днем она увидела, как он идет по лужайке, без шапки, несмотря на зимнюю морось. Увидела его в кафе «Матт и Джефф», где он неопрятно ел сэндвич под названием «Приятель Чьянчи». Увидела однажды утром, как он ждет автобуса на Саут-мейн. Каждый раз Леонард был один, вид у него был покинутый, неухоженный, словно у большого мальчишки, за которым некому присмотреть. В то же время он почему-то казался старше большинства парней-студентов.
Шел последний семестр учебы — самое время, чтобы развлекаться, но у Мадлен это не получалось. Она никогда не считала, что ей чего-то недостает. Лучше было воспринимать свое нынешнее одинокое положение как благотворный фактор: нет парня — значит, не надо забивать голову ерундой. Но когда она поймала себя на том, что размышляет, каково это — целоваться с парнем, который жует табак, то начала беспокоиться, что сама себе морочит голову.
Оглядываясь назад, Мадлен понимала, что ее личная жизнь в университете недотягивала до ее ожиданий. Соседка по общежитию на первом курсе, Дженнифер Бумгаард, в первую же неделю занятий побежала в поликлинику, чтобы ей подобрали колпачок. Мадлен, непривычная к тому, чтобы жить с кем-то — тем более с незнакомым человеком — в одной комнате, считала, что Дженни слегка опережает события со своими интимными подробностями. Ей не хотелось рассматривать колпачок Дженнифер, напоминавший равиоли перед варкой, и уж точно не хотелось делиться гелем-спермицидом, который Дженни предлагала выдавить ей на ладонь. Мадлен была шокирована, когда Дженнифер начала ходить на вечеринки, уже вставив колпачок куда положено, когда та отправилась так на матч Гарвард — Браун, когда однажды утром забыла его на их маленьком холодильнике. Как-то зимой в университет в рамках кампании против апартеида приехал преподобный Десмонд Туту, и по дороге на встречу с великим духовным лицом Мадлен спросила Дженнифер: «Ты свой колпачок вставила?» Следующие четыре месяца они жили в комнате размером восемнадцать футов на пятнадцать, не разговаривая друг с дружкой.
Хотя у Мадлен к поступлению в университет уже имелся кое-какой сексуальный опыт, на первом курсе график ее успехов напоминал горизонтальную прямую. Не считая одного раза, когда она уединилась со студентом инженерного факультета, уругвайцем по имени Карлос, носившим сандалии и в полумраке похожим на Че Гевару, — единственным парнем, с которым она завела шашни, был абитуриент- старшеклассник, приехавший в университет на день открытых дверей. Она столкнулась с Тимом, когда он стоял в очереди в «Рэтти», подталкивая свой поднос по металлическим рельсам, и заметно дрожал. Синий пиджак был ему велик. Он целый день бродил по кампусу, и с ним никто ни разу не заговорил. Теперь он умирал с голоду, но не знал точно, разрешается ли ему есть в кафетерии. Казалось, Тим — единственный человек в Брауне, еще менее уверенный в себе, чем Мадлен. Она помогла ему справиться с «Рэтти», а потом сводила на экскурсию по университету. Под конец около половины одиннадцатого вечера они оказались в общежитии у Мадлен. У Тима были длинные ресницы, приятные черты лица, как у дорогой баварской куклы, или маленького принца, или пастушка. Его синий пиджак валялся на полу, а рубашка у Мадлен была расстегнута, когда в комнату вошла Дженнифер Бумгаард. «Ой, извините», — сказала она и осталась стоять на месте, опустив глаза и улыбаясь, словно уже предвкушала, как эта смачная сплетня прозвучит в коридоре. Когда она наконец ушла, Мадлен села и привела в порядок одежду, а Тим поднял свой синий пиджак и отправился обратно за парту.
На Рождество, приехав домой на каникулы, Мадлен решила, что весы в родительской ванной сломаны. Она сошла, поправила шкалу, снова встала — весы показали те же цифры. Встав перед зеркалом, Мадлен увидела озабоченного бурундучка, глядевшего на нее оттуда. «Со мной никто не гуляет, потому что я толстая, или наоборот: я толстая, потому что со мной никто не гуляет?» — сказал бурундучок.
— Я вот не дошла до пятнадцати фунтов, как некоторые первокурсники, — злорадно сообщила ее сестра, когда Мадлен спустилась завтракать. — Правда, я, в отличие от всех моих друзей, и не обжиралась никогда.
Мадлен привыкла к тому, что Элвин дразнится, поэтому не обратила внимания, лишь потихоньку разрезала и съела грейпфрут — первый из пятидесяти семи, на которых она продержалась до Нового года.
Когда сидишь на диете, начинаешь обманываться — считать, будто вся твоя жизнь тебе подвластна. К январю Мадлен похудела на пять фунтов, а к тому времени, когда закончился сезон сквоша, успела вернуться в прекрасную форму, но встретить кого-нибудь, кто ей нравился бы, все равно не получалось. Ребята в университете казались либо ужасными недорослями, либо раньше времени постаревшими мужчинами средних лет, с бородами, как у психоаналитиков, которые греют рюмку коньяка над свечой, слушая
Он не любил рассказывать о своем семействе. Мадлен решила, что это признак хорошего воспитания. Билли приняли в Браун по родственной линии, иногда он переживал, что сам бы не поступил. Занятия сексом с Билли вызывали ощущение уюта, они с ним удобно устраивались в постели, все было замечательно. Он хотел стать кинорежиссером. Однако единственный фильм, который он снял в качестве курсовой по режиссуре, состоял в том, что в течение яростных двенадцати минут Билли без перерыва швырял в камеру смесь для печенья, напоминавшую фекалии. Мадлен задумалась о том, почему он никогда не рассказывает о своем семействе.
Впрочем, была одна вещь, о которой он все же говорил, все чаще и чаще, — обрезание. Билли прочел в журнале по альтернативной медицине статью, автор которой высказывался против этой процедуры, и она произвела на него большое впечатление.
— Если подумать, довольно странно получается. Зачем так поступать с ребенком? — говорил он. — Зачем отрезать ему кусок письки? Не вижу большой разницы между тем, когда в каком-нибудь племени в этой, как ее, Папуа — Новой Гвинее человеку в нос вставляют кость и когда ребенку отрезают крайнюю плоть. Кость в носу — не такое сильное вмешательство.
Мадлен слушала, пытаясь придать себе сочувствующий вид, и надеялась, что Билли оставит эту тему. Но шли недели, а он продолжал к ней возвращаться.
— У нас в стране врачи это делают автоматически, — говорил он. — Моих родителей никто не спрашивал. Я что, еврей, что ли? — Доводы в защиту обрезания, основанные на медицинских или