Одному из нас предстояло отказаться от всякой надежды на освобождение и принести себя в жертву, отвлекая охранника во время его обхода.
— Это буду я, — сказал я.
— Нет, мы кинем жребий, — возразил Арман.
— Что для меня какие-то двадцать лет тюрьмы?
— Дело не в этом.
— Я понимаю, — сказал я. — Вы думаете, что на свободе я послужу вам лучше, чем кто-либо другой: вы ошибаетесь.
— Вы уже оказали нам большую помощь.
— Но я не уверен, что продолжу с вами сотрудничать. Оставьте меня здесь. Мне тут неплохо.
Мы сидели в его камере друг напротив друга, и он впервые за эти четыре года внимательно посмотрел мне в глаза. Сегодня ему показалось полезным понять меня.
— Откуда вдруг эта лень?
Я рассмеялся:
— Накопилась потихоньку. Шесть сотен лет… Знаете, сколько это дней?
Но он был серьезен:
— И спустя шестьсот лет я продолжал бы бороться. Или вы думаете, что сегодня дел на земле меньше, чем в прежние времена?
— Разве на земле есть дела?
Теперь засмеялся он:
— Мне так кажется.
— В конце концов, — продолжал я, — почему вы так стремитесь к свободе?
— Я люблю, когда светит солнце, — с жаром сказал он. — Я люблю реки и море. Вы можете допустить, чтобы кто-нибудь подавлял чудесные силы, живущие в человеке?
— И на что человек их направит?
— Какая разница! Он направит их, куда ему вздумается, но для начала надо их освободить. — Он склонился ко мне. — Люди хотят свободы: вы разве не слышите их голос?
Я слышал голос Марианны: «Оставайся человеком». В их глазах была одна и та же вера. Я положил руку на плечо Армана и сказал:
— Сегодня я вас слышу. И именно поэтому предлагаю вам: примите мое предложение. Возможно, что это в последний раз, ведь каждый день может стать последним. Сегодня я хочу быть вам полезным, но не исключено, что завтра мне нечего будет вам предложить.
Арман пристально смотрел на меня, на лице его было смятение; казалось, он внезапно открыл нечто, о чем никогда не подозревал и что его немного пугало.
— Я согласен, — сказал он.
Лежа в постели, но и в ледяной жиже, и на деревянных половицах, и на песчаной серебристой отмели, я вглядывался в каменный потолок, видел вокруг себя серые стены, а еще море, и равнину, и серые стены горизонта. Прошли годы; спустя сотни лет они были столь же долгими, как века, столь же краткими, как часы, и я смотрел на этот потолок, и я призывал Марианну. Она сказала когда-то: «Ты забудешь меня», и мне хотелось сохранить ее живой, уберечь от течения веков и часов; я вглядывался в потолок, и на какое-то время ее образ возникал у меня перед глазами, все один и тот же: синее платье, обнаженные плечи, как на том портрете, вовсе на нее не похожем; еще одно усилие, и вспышка молнии выхватила что- то из моей памяти, какое-то подобие улыбки, которая тотчас погасла. К чему? Замурованная в моем сердце, в глубине этого ледяного подземелья, Марианна становилась такой же мертвой, как и в могиле. Я закрывал глаза, но даже во сне я не мог отделаться от наваждения; у туманов, призраков, приключений и метаморфоз сохранялся все тот же затхлый привкус моей слюны, моих мыслей.
За спиной проскрежетала дверь; моего плеча коснулась рука, и я услышал их слова, прилетевшие издалека; я думал: это должно было случиться. Они коснулись моего голого плеча и сказали: «Идемте с нами», и тень пальмы растаяла. Будь то через пятьдесят лет, через день или через час, но это неминуемо случалось. «Коляска подана, месье». И тотчас же приходилось открывать глаза. Вокруг меня стояли люди, и они сказали мне, что я свободен.
Я последовал за ними, и мы пошли длинными коридорами; и я делал все, что мне велели: подписал бумаги и взял пакет, который они мне всучили. Затем они вытолкнули меня за дверь, и она тотчас за мной захлопнулась. Накрапывало. Был отлив, и вдоль береговой линии острова, сколько хватало глаза, серел песок. Я вышел на свободу.
Я сделал шаг-другой. Куда мне идти? Тростники у берега хрипло шуршали и стряхивали капли воды, и я шаг за шагом шел к горизонту, а тот с каждым шагом отступал. Не отводя взгляда от линии горизонта, я ступил на дамбу и увидел его в нескольких шагах от себя, он протягивал ко мне руки и смеялся. Арман уже не был юношей. Широкие плечи и густая борода делали его моим ровесником. Он сказал:
— Я пришел за вами.
Мы обменялись рукопожатием; я ощутил твердость и тепло его руки. На другой стороне реки был виден огонь — огонь был в глазах Марианны. Арман не отпускал мою руку, он говорил, и в его голосе вспыхивали искры. Я шел за ним следом, делал шаг, потом другой и думал: неужели опять эта круговерть, эта бесконечная вереница часов? День за днем, век за веком, одно и то же, одно и то же?
Я шел за ним по дороге; опять эти дороги, дороги, которые никуда не ведут. Мы сели в дилижанс. Арман все говорил. Прошло десять лет, немалый отрезок его жизни; он рассказывал о себе, и я слушал: слова все еще имели смысл, те же слова и тот же смысл. Лошади пустились галопом; за окошком пошел снег: была зима; четыре времени года, семь цветов радуги. Спертый воздух отдавал прелой кожей. Да, и запахи тоже, все до единого мне были знакомы. Люди выходили из дилижанса, входили; давно не видел я столько лиц, столько носов, ртов и глаз. Арман продолжал говорить. Он говорил об Англии, об амнистии, о возвращении во Францию, о предпринятых им попытках добиться моего помилования, о своей радости, когда он наконец его добился.
— Я долго надеялся, что вы сбежите, — сказал он. — Это было бы для вас нетрудной задачей.
— Я не пытался.
— Жаль!
Он посмотрел на меня и отвел глаза. Потом снова заговорил, не задавая мне вопросов. Он жил в Париже в небольшой квартире вместе со Спинелем и женщиной, с которой познакомился в Англии; они предлагали мне поселиться у них. Я согласился и спросил:
— Это ваша жена?
— Нет, просто друг, — быстро ответил он.
Когда мы добрались до Парижа, уже светало, улицы были в снегу; этот декор тоже был не нов: Марианна любила снег. Внезапно она показалась мне ближе, а утрата ее — безнадежнее, чем в моем заточении; ей было отведено место в этом зимнем утре, и это место пустовало.
Мы поднялись по лестнице; мир не переменился за десять лет, за пять веков; все так же над головами людей нависал потолок, их окружали кровати, столы, кресла, обои на стенах: цвета зеленого миндаля или фисташковые; в этих стенах они жили в ожидании смерти и лелеяли свои человеческие мечты. В хлеву стояли коровы с теплыми, туго набитыми животами и большими янтарными глазами, в которых застыла неизбывная мечта о зеленых лугах.
— Фоска!
Спинель стиснул мою руку и засмеялся; он был все тот же, разве что черты его лица стали немного тверже. Впрочем, после нескольких часов, проведенных с Арманом, я решил, что и он совсем не изменился. Мне уже казалось, что я расстался с ними обоими накануне.
— А это Лаура, — сказал мне Арман.
Она серьезно взглянула на меня и без тени улыбки протянула мне очень маленькую руку, нервную и жесткую. Она была хрупкого телосложения и уже не первой молодости; на ее бледном, слегка оливковом лице сумрачно сияли большие глаза; черные волосы локонами падали на плечи, укутанные шалью с длинной бахромой.
— Вы, должно быть, голодны.