— И пролиться зря, — добавил другой.
Все разом заговорили, и Арман обернулся ко мне:
— А вы что думаете?
— Да что я могу думать?
— Но опыта вам не занимать, — заметил он, — и у вас должно быть свое мнение…
Я покачал головой. Как я мог давать им советы? Разве я знал, какова для них цена жизни и смерти? Зачем жить, если жить означает всего лишь не быть мертвым? Но умирать ради спасения жизни — разве это не величайшая глупость? Нет, я не мог за них делать выбор.
— Конечно, вспышки недовольства будут, — сказал Арман. — Если вы не хотите толкать народ к вооруженному восстанию, давайте хотя бы примем меры на случай, если оно все-таки вспыхнет.
— Это верно, — заметил Гарнье. — Не надо лозунгов, но будем наготове и, если народ выступит, пойдем с ним.
— Думаю, они не выступят, не оценив своих шансов на успех, — сказал Бруссо.
— Во всяком случае, Республиканская партия должна их поддержать.
— В противном случае…
Снова их голоса смешались; они говорили громко, голоса их дрожали, глаза блестели, а по другую сторону этих стен в ту минуту были миллионы людей, их голоса тоже дрожали, глаза блестели; и, пока все они повторяли: вооруженное восстание, Республика, Франция, будущее всего мира было в их руках, — по крайней мере, они в это верили; судьба человечества не была для них пустым звуком. Весь город бурлил вокруг катафалка, где покоились останки генерала Ламарка, до которого никому не было дела.
Никто из нас в ту ночь не сомкнул глаз, и на всем протяжении бульваров мы налаживали связь между группами. Если бы восстание оказалось успешным, следовало бы убедить Лафайета взять власть в свои руки, поскольку лишь он один, с его авторитетом, мог бы объединить толпу. Гарнье поручил Арману в случае успеха переговорить с основными лидерами республиканцев. А сам он, после того как соберет народ на Аустерлицком мосту, попытается поднять предместье Сен-Марсо.
— Лучше бы ты взял переговоры на себя, — сказал Арман. — К тебе республиканцы скорее прислушаются. А Фоска ближе к рабочим, и пусть он держит Аустерлицкий мост.
— Нет, — заупрямился Гарнье, — я и так много говорил в моей жизни. Теперь я хочу в бой.
— Но если тебя убьют, нам придется туго, — заметил Спинель. — Что будет с газетой?
— Прекрасно обойдетесь и без меня.
— Арман прав, — сказал я, — я знаю рабочих из Сен-Марсо; давайте я займусь организацией восстания.
— Вы мне уже спасли жизнь однажды. Этого довольно.
Я смотрел на Гарнье, на его нервный рот с двумя расходящимися от углов морщинами, его измученное лицо с жестким, немного беспокойным взглядом. Он видел линию горизонта, за которой скрывалась бурная река, покачивались зеленые метлы высоких тростников, дремали в теплой жиже аллигаторы, и он говорил: «Я должен почувствовать себя живым, пусть даже ценой своей жизни».
В десять часов утра все члены обществ «Права человека» и «Друзья народа», студенты медицины и права собрались на площади Людовика XV. Среди собравшихся не было видно студентов Политехнической школы — прошел слух, что им запретили покидать аудитории. Над головами плыли знамена, трехцветные флаги, зеленые ветви: все держали в руках знаки различия, многие потрясали оружием. Было пасмурно, накрапывал дождь, но хмельной угар надежды жег сердца. Им суждено совершить нечто важное — они в это верили. Они сжимали рукоять револьвера и верили, что на многое способны, и были готовы умереть, дабы убедить себя в этом; они торопились отдать жизнь и тем доказать, что она чего-то стоит на этой земле.
Катафалк тянули шестеро молодых людей; Лафайет шел у гроба, за которым следовали два батальона муниципальной гвардии, численностью десять тысяч. Правительство расставило гвардейцев на всем пути следования процессии. Столь явная демонстрация силы ничуть не остужала умы, напротив, угроза смуты делалась ощутимее. Толпы людей устремились на улицы, к окнам, на деревья, на крыши; на балконах реяли итальянские, немецкие, польские флаги, напоминавшие о существовании тираний, которые французскому правительству не удалось сокрушить. Люди шли и пели революционные песни. Пел Арман, пел спасенный мною от холеры Спинель. При виде драгун сердца наполнялись гневом и люди вооружались палками и камнями. Мы вышли на Вандомскую площадь, и тянувшие катафалк отклонились от намеченного пути, они обошли вокруг колонны. Кто-то за моей спиной выкрикнул: «Куда нас ведут?» — и чей-то голос ответил: «К Республике». Я же думал о том, что их ведут на бунт, на смерть. И что значила для них Республика? Никто из них не мог бы ответить, за что он намерен сражаться, но они не сомневались, что ставка эта была высока, ведь они собирались выиграть ее ценой собственной крови. Я спросил когда-то: «Зачем нам Ривель?» — но ведь для Антонио дело было не в Ривеле, просто ему очень хотелось стать победителем; ради этой победы он и умер, умер счастливым. Они отдавали свою жизнь, чтобы она стала жизнью человека — не муравья, не мошкары, не россыпи камней, ведь мы не допустим, чтобы мы превратились в камни; и вот полыхали костры, и люди пели. Марианна сказала мне: «Оставайся человеком среди людей». И что ж из этого вышло? Я мог идти с ними плечом к плечу, но не мог рисковать жизнью, как они.
Когда мы вышли на площадь Бастилии, то увидели, что к нам бегут студенты-политехники, с непокрытыми головами и наспех одетые; они вырвались, несмотря на запрет. Толпа закричала: «Ура политехникам!», «Да здравствует Республика!» — и музыканты, шедшие перед катафалком, заиграли Марсельезу. Прошел слух, будто офицер из 12-й роты сказал студентам: «Я за Республику», и вот новость полетела вдоль всей колонны: «Армия с нами!».
На Аустерлицком мосту кортеж остановился. Там был сооружен помост, и Лафайет поднялся на него, чтобы произнести речь. Он говорил о генерале Ламарке, которого мы хоронили. После него были и другие ораторы, но никому не было дела ни до них, ни до покойника.
— Гарнье у входа на мост, — сказал Арман.
Он обшаривал взглядом толпу, но не мог различить лиц.
— Что-то должно случиться, — отозвался Спинель.
Все чего-то ждали, и никто не знал, чего именно. Вдруг появился всадник в черном: он сжимал красное знамя, древко которого было увенчано фригийским колпаком. Толпа загудела, люди растерянно переглядывались, послышались голоса: «Не надо красного знамени!»
— Это уловка, провокация, — говорил Спинель, заикаясь от волнения. — Они хотят смутить народ.
— Вы так думаете?
— Да, — сказал Арман. — Армия и муниципальные гвардейцы испугались красного флага. И толпа чувствует, как изменилось их настроение.
Мы выждали еще немного, и вдруг он сказал:
— Ничего здесь само собой не произойдет. Найдите Гарнье, скажите ему, чтобы он подал сигнал. А меня найдете в редакции «Ле Насьональ». Я попробую объединить лидеров республиканцев.
Я прошел сквозь толпу и встретил Гарнье на месте, намеченном нами на плане прошлой ночью; у него было ружье через плечо; там дальше на улицах было полно людей с угрюмыми лицами, и многие из них тоже были вооружены.
— Все готово, — сказал я. — Народ готов к восстанию. Но Арман требует, чтобы вы подали сигнал к выступлению.
— Конечно.
Я молча разглядывал его. Ему было страшно, и я о том знал; и ночью и днем его душил страх смерти, которая обратит его в прах. И он ничего не мог с этим поделать.
— Драгуны!
Над темной массой толпы блеснули их шлемы и штыки; они выскочили на набережную Морлан и кинулись к мосту. Гарнье крикнул: «Они атакуют нас!» Он схватил ружье и выстрелил. Тотчас со всех сторон послышались другие выстрелы, и толпа загудела: «На баррикады!», «К оружию!»
Тут же стали возводиться баррикады. Со всех соседних улиц хлынули вооруженные люди. Гарнье во главе большой группы двинулся к казармам на улице Попенкур. Мы бросились вперед, и солдаты уступили без большого сопротивления; мы взяли тысячу двести ружей и роздали их повстанцам. Гарнье повел их к