— Что такое жить?.. — задумчиво произнес Карл, покачав головой. — Жизнь — ничто. Что за безумие — хотеть господствовать в мире, который есть ничто!
— Временами в их сердцах вспыхивает всесожигающий огонь: это они и называют жить.
Внезапно нахлынули слова; быть может, в последний раз за годы, за века мне дано было говорить.
— Я понимаю их, — сказал я. — Теперь я их понимаю. Для них имеет цену вовсе не то, что они получают, а то, что они делают. Если им не дано творить, они должны разрушать, но в любом случае они отказываются от того, что есть, иначе они не были бы людьми. А нас, тех, кто хотел сотворить мир вместо них и заключить их туда, они могут лишь ненавидеть. Этот порядок, это отдохновение, о котором мы мечтали, стали для них худшим проклятием…
Карл опустил голову, он не слушал чужих слов. Он молился.
— Мы ничего не можем сделать ни ради них, ни против них, — продолжил я. — Мы ничего не можем.
— Можно молиться, — сказал император.
Он был бледен, уголок рта дернулся, как в те моменты, когда нога причиняла ему боль.
— Испытание закончено, — объявил он. — Иначе Господь оставил бы в моем сердце хоть каплю надежды.
Через несколько недель Карл Пятый удалился в Брюссель, он поселился в домике, расположенном посреди парка, недалеко от Лувенских ворот; в маленьком одноэтажном особняке были собраны научные инструменты и часы; спальня императора была узкой и голой, словно монашеская келья. Хотя смерть Морица Саксонского избавила Карла от самого могущественного противника, он отказался воспользоваться этим преимуществом; он отказался заниматься германскими вопросами, а также добиваться имперского трона для сына. На протяжении двух лет он приводил свои дела в порядок, и все, за что брался, ему удалось: он изгнал французов из Фландрии, заключил Восельский договор и успешно решил вопрос о браке Филиппа с Марией Тюдор, королевой Англии. Но это не поколебало его решения. 25 октября 1555 года в большом зале Брюссельского дворца он созвал торжественное собрание, на которое явился в траурных одеждах, опираясь на руку Вильгельма Оранжского. Советник Филибер Брюссельский зачитал официальное волеизъявление императора. Затем император встал. Он напомнил собравшимся, как сорок лет назад в этом самом зале он объявил себя полностью дееспособным, напомнил о том, как стал наследником своего деда Фердинанда, а потом обрел императорскую корону. Христианский мир он застал в состоянии разброда, а свои владения в окружении враждебных соседей, от которых ему пришлось обороняться всю жизнь; в настоящий момент, заявил он, силы покидают его и он желает передать Нидерланды Филиппу, а империю — Фердинанду. Он призвал сына чтить законы предков, уважать мир и право. Что касается его самого, то он никогда никому не причинил ущерба намеренно.
— Если мне случалось учинить по отношению к кому-либо несправедливость, то я прошу за это прощения, — сказал он.
При последних словах он сильно побледнел, а когда сел, то слезы текли по щекам. Его сподвижники рыдали. Филипп бросился в ноги отцу. Карл обнял его и нежно расцеловал. И лишь я знал, отчего плакал император.
16 января 1556 года он в своих покоях подписал указ, в соответствии с которым отрекался в пользу Филиппа от Кастилии, Арагона, Сицилии и Новых Индий. И в этот день впервые за многие годы я узрел, как он смеется и шутит. Вечером он съел омлет с сардинами и изрядное блюдо из угрей, а после трапезы он в течение часа слушал виолу.
Он выстроил себе жилище в сердце Испании, возле монастыря Юсте.
— Вы отправитесь со мной туда? — спросил он.
— Нет, — ответил я.
— Что я могу сделать для вас?
— Разве мы не пришли к выводу, что ни для кого ничего нельзя сделать?
Он посмотрел на меня и сказал, подчеркивая каждое слово:
— Я буду молить Господа, чтобы однажды Он даровал вам покой.
Я проводил его до Флессинги и долго стоял на песчаном берегу, глядя на увозивший его корабль. Потом паруса исчезли за горизонтом.
— Я устала, — сказала Регина.
— Можно присесть, — сказал Фоска.
Они долго шли, углубившись в лес; ночь под сенью деревьев была теплой. Регине хотелось улечься среди папоротников и заснуть навеки. Усевшись, она сказала:
— Не продолжайте; это бесполезно. До самого конца будет все та же история, я ее уже знаю.
— Та же, и каждый день иная, — сказал Фоска. — Вам стоит выслушать…
— Недавно вы не хотели ее рассказывать.
Фоска улегся рядом с Региной; какое-то время он молча смотрел на темную листву каштанов.
— Можете ли вы себе представить парус, скрывающийся за горизонтом, и меня, стоящего на песчаном берегу и всматривающегося в исчезающий корабль?
— Могу, — откликнулась Регина.
Теперь она и правда могла.
— Когда история подойдет к концу, я увижу, как вы исчезаете на обочине дороги. Вы прекрасно понимаете, что вам предстоит исчезнуть.
Она закрыла лицо руками.
— Не знаю, я больше ничего не знаю, — сказала она.
— Зато я знаю. И раз я еще могу говорить, я продолжу.
— А потом?
— Не будем думать об этом. Я — говорю, вы — слушаете. Пока еще не время задавать вопросы.
— Ну ладно. Продолжайте, — сказала она.
Часть третья
Я шел напрямик через болото, которое простиралось сколько хватало глаз; пористая почва проваливалась у меня под ногами, и заросли тростника с легким шуршанием стряхивали капли воды; солнце садилось за горизонт; там вдали, за равнинами и морями, за горами все время был горизонт и каждый вечер садилось солнце. Немало лет прошло с тех пор, как я забросил свой компас и затерялся на этих однообразных просторах, не ведая ни времени, ни часов; я забыл прошлое, а моим будущим была эта бескрайняя равнина, стремившаяся к небу. Я пробовал ногой почву, чтобы нащупать твердые кочки и устроиться на ночлег, когда вдалеке открылась широкая розовеющая заводь. Я подошел поближе. Среди трав и зарослей тростника струилась река.
Еще сто или даже пятьдесят лет назад сердце мое забилось бы сильнее, я бы подумал: я открыл великую реку, и мне единственному ведома эта тайна. Но теперь река равнодушно отражала розовое небо, и я подумал всего лишь, что ночью мне через нее не перебраться. Наткнувшись на клочок земли, затвердевший при первых заморозках, я опустил мешок на землю и достал оттуда меховое одеяло, затем собрал побольше хвороста и, разложив костер, развел огонь. Я разжигал костер каждый вечер, его потрескивание и запах восполняли в ночи недостаток моего собственного присутствия: пылающая и рдеющая жизнь, которая поднималась от земли к небу. Река была настолько спокойной, что оттуда не доносилось даже всплеска.
— О-го-го!
Я вздрогнул. Это был человеческий голос, голос белого человека.
— О-го-го!
Я откликнулся в свою очередь и подбросил охапку сучьев во взметнувшееся пламя. Не прекращая подавать голос, я подошел к реке и увидел на другом берегу огонек: тот, другой, тоже разжег костер. Слов,