— Если Лютер будет приговорен, — ответил Пьер Морель, — то в Нидерландах, Австрии, Испании вновь запылают костры.

— Нельзя принудить человека отступиться от того, что он считает истиной, — подхватил Бальтус.

— Но что, если он ошибается? — спросил я.

— А кто вправе решать это?

Я в недоумении посмотрел на них. Они высказали не все, что было у них на уме. Теперь я был уверен: что-то привлекло их в рассуждениях Лютера, но что? Они слишком остерегались меня, чтобы довериться. А я хотел знать. Ночь напролет, пока под моими окнами бушевал праздник, я вновь изучал донесения Иоанна Экка, памфлеты Лютера. Я уже из чистого любопытства полистал его писания и не нашел там ничего разумного; я считал предрассудки римской курии столь же нелепыми, сколь и тот пыл, с коим этот монах пытался их ниспровергнуть. С ним самим я впервые столкнулся лишь сегодня после полудня; Иоанн Экк допрашивал его в присутствии депутатов сейма; Лютер говорил сбивчиво, утверждал, что ему требуется некоторое время, чтобы подготовить речь, и Карл весело бросил мне:

— Похоже, этому монаху не удастся превратить меня в еретика!

Так отчего же столь громко звучали в ночи пьяные голоса? Отчего знающие, рассудительные люди с таким беспокойством ждали рассвета?

Назавтра, когда возобновились слушания, я с нетерпением поглядывал на дверь, через которую должен был войти монах. Карл бесстрастно восседал на троне в своем испанском черно-золотом костюме. На коротко стриженных волосах его был бархатный берет. Вокруг, подобно статуям, стояли сановники, недвижные в своих отороченных горностаем одеяниях и коротких мантиях, а также курфюрсты в шитых золотом одеждах. В кулуарах раздавались возгласы: «Смелее! Смелее!» Кричали сторонники Лютера. Войдя, он сдвинул на затылок черную шапочку, открыв неровно подстриженные волосы, повернувшись к императору, уверенно приветствовал его. Робость его куда-то подевалась. Подойдя к столу, где были разложены его книги и памфлеты, он заговорил. Я вглядывался в его худое землистое лицо, резко очерченные скулы, в сверкающие темные глаза. На чем же основан авторитет, которым он пользовался? Казалось, он черпает силы в себе самом; он вновь говорил о церковных таинствах, об индульгенциях: это наводило на меня скуку. Мы теряем время, думал я. Следует истребить всех монахов, и доминиканцев, и августинцев, заменить церкви на школы, проповеди на уроки математики, астрономии и физики. Вместо того чтобы предаваться бесполезным спорам, неплохо было бы обсудить германскую конституцию. А между тем Карл внимательно следил за речью Лютера, перебирая пальцами цепь ордена Золотого руна, спускавшуюся по сборкам его рубашки. В голосе монаха зазвучало воодушевление; теперь он говорил пылко, и в тесном зале, придавленном летней жарой, все смолкли.

— Отрекаться от чего бы то ни было я не хочу и не могу, поскольку поступать против совести неверно и нечестно! — пылко провозгласил он.

Я вздрогнул; заключенный в этом тезисе вызов поразил меня; дело было не только в словах, но в том смысле, который придал им монах. Этот человек посмел утверждать, что его совесть на чаше весов перевешивает интересы империи и мира. Я желал собрать всю вселенную в своих руках: он провозгласил, что он один и есть вселенная. Его самонадеянность населяла мир тысячью непокорных воль. И потому и народ, и ученые охотно слушали его. Он разжигал в сердцах то гордое неудержимое стремление, что снедало Антонио и Беатриче. Если позволить ему продолжать проповедовать, он будет внушать людям, что каждый сам волен судить о своих отношениях с Богом и своих поступках, — и как мне тогда заставить их повиноваться?

Он продолжал говорить, нападал на постановления собора. Но теперь я понимал, что речь идет не только о постановлениях, о помиловании, о вере. На кону стояло иное: великое деяние, о котором мечтал я сам. Оно могло быть совершено только тогда, когда люди отрекутся от своих прихотей, от себялюбия, от безумств; и именно этому их учит Церковь, она призывает их повиноваться единому закону, склониться перед общей верой; если бы я был достаточно могуществен, этот закон мог бы исходить от меня: я мог бы заставить Бога произносить мои слова устами священников. Если каждый станет искать Бога в своем сознании, то найдет там не меня, это я понимал. «Кто имеет право решать?» — спросил меня Бальтус. Вот почему они защищают Лютера: они хотят решать — каждый за себя. Но тогда мир станет еще более раздробленным, чем он был когда-либо прежде. Нужно, чтобы миром правила единая воля — моя воля.

Среди присутствующих внезапно возникло движение. Лютер заявил, что на церковном соборе в Констанце были приняты решения, противоречащие самым ясным текстам Священного Писания. При этих словах Карл Пятый махнул рукой в перчатке и резко поднялся. Все смолкли. Император подошел к окну, взглянул на небо, затем повернулся и приказал очистить зал.

— Вы правы, сир, — сказал я. — Лютер более опасен, чем король Франции. Если вы предоставите ему свободу действий, этот монашек разрушит вашу империю.

Он с тревогой всмотрелся в мое лицо; несмотря на свое отвращение к ереси, он побоялся бы проявить неповиновение самому Господу, приговаривая Лютера вопреки моему совету.

— Значит, таково ваше мнение? — произнес он.

— Да, — ответил я. — Я прозрел.

Сотни рук взметнулись, чтобы торжественно вынести Лютера; снаружи его бурно приветствовали; люди славили гордость и безумство; их нелепые выкрики терзали мой слух, я все еще ощущал обращенный на меня лихорадочно горящий взгляд монаха, бросившего мне вызов. Он хотел отвратить людей от их истинного блага, от их благополучия; и люди оказались столь безрассудны, что готовы были следовать за ним. Дай им волю, и они никогда не отыщут пути в рай. Но я был здесь; я знал, куда следует их вести и каким путем. Ради них я сражался с голодом, чумой, ради них — если потребуется — я готов был сразиться против них самих.

На следующее утро император провозгласил перед сеймом:

— Один-единственный монах, опираясь лишь на собственное суждение, противопоставил себя той вере, что на протяжении более чем тысячи лет исповедовал христианский мир. Я решил защитить святое дело ценой своих владений, своей плоти и крови, своей жизни и души.

Спустя несколько дней Лютер был изгнан из империи. Обнародованный в Нидерландах эдикт запрещал под страхом самых тяжких кар печатать без разрешения главы епархии какие бы то ни было трактаты по вопросам веры. Магистратам предписывалось преследовать сторонников Лютера.

В тот момент, когда был поставлен вопрос о германской конституции, к нашему огорчению, пришлось распустить сейм: Франциск Первый, разъяренный поражением, которое он потерпел при соискании имперского трона, готовился объявить нам войну; в Испании начались волнения, и Карлу пришлось отправиться в Мадрид; он просил меня остаться с братом Фердинандом, которому он доверил управлять Германией. Вынесенный Лютеру приговор не утихомирил кипевшие в империи страсти. Монахи покидали свои монастыри и расходились по деревням, проповедуя еретические учения. Вооруженные банды, состоявшие из школяров, работников, искателей приключений, поджигали дома священников, библиотеки и церкви. В городах возникали новые секты, еще более фанатичные, чем секта Лютера, вспыхивали бунты. В каждом селе объявлялись пророки, призывавшие крестьян сбросить княжеское ярмо, в деревнях поднимались знамена прежних восстаний — белый стяг, где был изображен золотой башмак, окруженный сияющими лучами с лозунгом «Пусть тот, кто жаждет быть свободным, идет к солнцу».

— Тревожиться не о чем, — уверял Фердинанд, — достаточно горстки солдат, чтобы навести порядок.

— Беспорядок, — уточнил я. — Эти бедняги правы: необходимы реформы.

— Какие реформы?

— Вот это и нужно выяснить.

Я не забыл о резне, устроенной кармонскими ткачами, и, желая держать мир в своих руках, первым делом намеревался изменить его экономическое устройство. Однако распределение богатств никогда еще не было столь неразумным, как тогда. Товары стекались в наши порты, весь мир был открыт для торговли, и наши суда доставляли нам отовсюду бесценные грузы, а между тем сельское население и мелкие торговцы бедствовали, как никогда. За фунт шафрана, что в 1515 году стоил два с половиной флорина и шесть крейцеров, приходилось платить четыре с половиной флорина и пятнадцать крейцеров. Фунт хлеба вздорожал до пятнадцати крейцеров; сто фунтов сахара продавалось за двадцать флоринов вместо десяти,

Вы читаете Все люди смертны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату