невесты. Невеста в окружении подружек позировала фотографу. Она была наряжена в свадебный наряд в западном стиле, волосы поблескивали, а руки покрывала роспись, сделанная хной. В соседней комнате женщины старшего поколения сидели у расстеленной на полу скатерти и пировали. Они лакомились печеньем, поданным с подслащенными сливками, миндалем, кишмишем и курагой. Кроме того, на скатерти лежали пирожки с бараниной, бисквитные пирожные, плетенки, арбузы и (не преувеличиваю) несколько сотен сложенных башнями лепешек.
Несмотря на царившее веселье, у меня из головы не шла картина снесенных домов на площади перед мечетью. «Интересно, останется от старого уйгурского города хоть что-нибудь, когда я приеду сюда в следующий раз?» — невольно думала я. Китайцев на свадьбе, естественно, не было, уйгуры и ханьцы практически не общаются друг с другом. Многие китайцы ни в грош не ставят уйгуров, считая их
Гостья в Китае и сама «варвар», я нередко ощущала на себе влияние остатков стародавнего комплекса расового превосходства, которым страдали китайцы. Так, например, мне намекали, что в сексуальном плане представители западной цивилизации «упадочны» и «порочны». Впрочем, сейчас это чувство превосходства перемешано с известной долей подхалимажа — отчасти из-за относительного богатства моей страны, которое, конечно же, недостатком не является. В Синьцзяне мне открылось окончательно, что значит быть бедным «варваром», не имея в загашнике ни промышленной революции, ни победоносных «опиумных войн». Там, как и в Тибете, я воочию увидела проявления великоханьского шовинизма, направленного на народы, к которым у меня инстинктивно рождалось сочувствие.
Ладно, если бы дело происходило в эпоху династии Тан, время драгоценностей россыпью, переливающихся шелков и утонченных духов, в расцвет великой, легендарной цивилизации. Но сейчас это Китай начала двадцать первого века, и «цивилизация», которую он навязывает своим колониям, нередко выражается лишь в широких автострадах, скучных безликих небоскребах, караоке-барах и публичных домах. Воплощения веяний китайской современности и без того являют собой безрадостное зрелище, а в Кашгаре они вопиюще чудовищны.
Самой странно, что так говорю. Я посвятила Китаю годы жизни и очень люблю эту страну во многих ее проявлениях. Даже защищаю ее вот уже более десяти лет. Но при этом дайте мне провести неделю в Синьцзяне или Тибете — и сразу бросается в глаза обратная сторона медали. В отличие от многих своих соотечественников я никогда не усматривала ничего злонамеренного в отношении среднестатистического китайца к Тибету или Синьцзяну. Большинство китайцев не располагают доступом к объективным источникам информации об этих регионах и не общались ни с уйгурами, ни с тибетцами. Подозреваю, что даже представители высших эшелонов китайской власти считают, что снесение старого Кашгара пойдет на пользу, и не понимают, с чего бы вдруг кто-то стал против новшеств возражать. Я сомневаюсь, что китайский шовинизм, с которым мне пришлось столкнуться в Синьцзяне, чем-то хуже расизма в Европе или колониализма моих собственных предков. Однако смотреть на такие проявления очень больно.
Разумеется, уйгуры вне себя от обиды на китайцев. В открытую ее выражать опасно, но в личных разговорах прорываются ярость и озлобленность. Как-то раз, зайдя в кондитерскую лавку, я стояла и восхищалась сходством печенья в форме хризантем, красовавшегося на витрине, с великолепно сохранившимися образцами восьмого века, которые я до этого видела в музее Урумчи. Вдруг владелец что- то затараторил, обращаясь ко мне по-уйгурски. Из всего им сказанного я поняла только два слова, которые тот раз за разом повторял по-английски. По ним я догадалась: речь идет о движении за независимость и Уйгурской республике 1933 года.
— Ту-рум, ту-рум, ту-рум Восточный Туркестан, — он провел ребром ладони по горлу, словно перерезал глотку. — Ту-рум, ту-рум, ту-рум Восточный Туркестан, — снова тот же жест.
Дверь лавки была открыта, а мужчина почти кричал.
— Хорошо, хорошо, — попыталась я его успокоить, зная, что такие разговоры доведут его до беды, однако владелец не умолкал. Я вышла из лавки.
В девяностых годах недовольство китайцами в Синьцзяне перешло в открытую форму. Были волнения, подрывы взрывных устройств и убийства китайских чиновников. Многие из китайцев боялись ехать в Синьцзян. Впрочем, выступления сошли на нет. Роль тут сыграло и жестокое подавление волнений, и само количество китайцев, перебравшихся в Синьцзян за время экономических реформ. Теперь люди вообще боятся говорить о политике.
Однажды молодой учитель по имени Али, преподававший в средней школе, пригласил меня попить чаю дома у его родителей. Вместе с Али пошла и его жена. Мы устроились вокруг объемного, но приземистого стола, уставленного сластями. Были там и лепешки, и засахаренная курага с тертой морковью, хрустящие блинчики, самые разнообразные сладкие печенья узорчатой формы. На серебряном подносе лежали мелкий миндаль, сушеные китайские финики, кишмиш и леденцы в обертках. Мы весело поговорили о жизни и обычаях уйгуров и англичан. Однако, когда я задала невинный вопрос о величине семьи, считающийся у китайских национальных меньшинств весьма деликатным, Али тут же окаменел, думая, будто иностранка полезла в дебри политики. Вернуть прежнюю, беззаботную атмосферу не удалось.
Уже вечером я бродила с фотокамерой среди лавок и бильярдных столов кашгарского ночного рынка. Меня остановил представитель тайной полиции, который владел и английским, и уйгурским. «Здравствуйте, рад с вами познакомиться», — произнес он с деланным радушием. Смотрел он на меня при этом холодно, а в глазах не было ни тени расположения. Поздоровавшись, полицейский не преминул расспросить о моих планах. «Откуда вы приехали? Где остановились? Куда направляетесь? Не работаете ли вы в газете?» Я старалась отвечать как можно более уклончиво.
Он ходил со мной битый час. Разозлившись, я решила ему отомстить — пусть поработает у меня бесплатным переводчиком. И всякий раз, когда выяснялось, что тот или иной продавец не говорит по- китайски, я обращалась к навязчивому сопровождающему: «Простите, вы не могли бы его спросить, какая именно начинка у этих пельменей?», «Это кунжутные зерна или арахис? Вы не переведете?» Мое поведение раздражало шпика, однако он строил из себя лучшего друга, так что выбор у него был небогат. «Спросите у него, какие именно специи надо класть, чтобы приготовить такого же вкусного тушеного голубя?» «Поинтересуйтесь у нее, какую муку она использует для этих оладий?» Так продолжалось довольно долго. Я не сообщила ему толком ничего, что он хотел разузнать, лишь сама с чувством глубокого удовлетворения записывала рецепт за рецептом. Наконец он сдался и растворился в толпе.
Больше полиция меня не донимала, однако я стала куда внимательнее всматриваться в приметы существующей межнациональной напряженности. Тогда и обнаружилось вдруг, сколь часто уйгуры выражают свое отвращение к китайцам из-за любви последних к свинине.
Для китайцев свинина, вполне естественно, — совершенно обычный вид мяса, который они потребляют в пищу изо дня в день. Они жарят ее с овощами, начиняют свиным фаршем пельмени, из свиных костей готовят суп, а салом приправляют все что угодно. Когда китаец говорит слово «мясо» без всяких дополнительных уточнений, то под ним он подразумевает именно свинину. Уйгуры же исповедуют ислам, и для них омерзительна сама мысль о том, что свинину можно есть. Однажды, когда я ехала в такси, водитель, зная, что мы говорим без свидетелей, пытался меня убедить в том, что «если правоверный мусульманин отведает свинины, то у него все тело покроется кровоточащими фурункулами, от которых можно умереть». Другие с явным отвращением повторяют знакомое, старое, избитое: «китайцы едят все».
Время от времени в Китае религиозный запрет на употребление в пищу свинины служил политике. Существуют свидетельства, что в годы Культурной революции китайских мусульман заставляли есть свиное мясо и пить воду из источников, оскверненных свиньями. Потом, относительно недавно, в начале девяностых, в прессе прошла волна оскорбительных публикаций, в которых мусульмане изображались вместе со свиньями или со свининой. Это вызвало протест в четырех китайских провинциях. Очередной всплеск произошел в 2000 году — на этот раз он был спровоцирован тем, что кто-то у входа в мечеть