прехолодными руками.
Воздуха нет, одна жара.
Темноты нет, один свет.
Еще одна ночь в Дахау.
А я думаю:
Луиза ушла, ее отец скоро уйдет, его глаза закрыты, он –
Мимо проходит медсестра, она улыбается, я улыбаюсь в ответ.
– Они только что тут были, – говорит она.
– Спасибо, – киваю я.
– А у него, у вашего парнишки, глаза – ваши, – смеется она.
Я киваю и поворачиваюсь к отцу Луизы.
Я сажусь у его кровати, у упаковок с таблетками, у капельниц и трубочек, и я думаю о Дженис, сидя рядом с полумертвым телом отца моей жены, с эрекцией от мысли о другой женщине, о чапелтаунской проститутке, о том, что пока он тут лежит на спине и умирает, она там стоит на коленях и сосет.
Я поднимаю голову.
Билл смотрит на меня покрасневшими слезящимися глазами, старается понять, откуда я взялся, ищет ответа, ищет правды.
Рука протягивается между перилами, опоясывающими кровать. Он открывает рот, обветрившийся, сухой. Я подвигаюсь поближе.
– Я не хочу умирать, – шепчет он. – Я не хочу умирать.
Я отстраняюсь, отстраняюсь от его полосатой пижамы и кошмарного дыхания, от предстоящих угроз и бреда.
Он пытается сесть, но не может, он привязан к кровати, он может лишь поднять голову.
– Роберт! Роберт! Не оставляй меня здесь, забери меня домой!
Я поднимаюсь на ноги, ищу медсестру.
– Я все ей расскажу! Я все расскажу! – кричит он. Но тут никого нет. Кроме меня.
Я открываю дверь, в доме темно.
Я поднимаю с коврика вечернюю газету.
На вешалке висит голубая курточка Бобби.
Я включаю в кухне свет и сажусь к столу.
Я хочу пойти наверх и увидеть его, но боюсь, что она не спит, ждет.
Поэтому я сижу под кухонной лампой, один, поздно ночью, и думаю.
Под кухонной лампой, поздно ночью, проходя по отделению раковых больных, укачивая Бобби, сидя в припаркованной машине; в этих местах я думаю чаще всего: у раковины с грязной посудой и постели тестя, глядя на каракули моего сына, прикрепленные к дверце холодильника, и крошки под тостером, я думаю.
Я смотрю на часы – почти полночь.
Я сижу, обхватив голову руками, а они спят наверху, разбитая юбилейная кружка стоит на сушилке, я сижу в доме моей семьи, думая о НЕЙ.
Думая, что вот так я здесь и оказался:
Под кухонной лампой, между холодильником и мойкой, думая:
Ей двадцать два, мне тридцать два.
Она – мулатка, я – белый, она – проститутка, я – сержант, следователь, женатый на дочери одного из самых выдающихся полицейских в истории Йоркшира.
У меня есть полуторогодовалый сын по имени Бобби.
В честь меня.
И потом, когда у меня больше нет сил думать, я иду наверх.
Она лежит на боку, мечтает, чтобы я сдох.
Бобби – в колыбельке, потом он тоже будет мечтать, чтобы я сдох.
Она ругается во сне и переворачивается на другой бок.
Бобби открывает глаза и смотрит на меня.
Я глажу его по голове и наклоняюсь к колыбельке, чтобы поцеловать его.
Он снова засыпает, а я через некоторое время опять спускаюсь вниз.
Я хожу по темному дому, вспоминая тот день, когда мы сюда переехали, наше первое Рождество, день, когда родился Бобби, день, когда мы принесли его домой, все те дни, когда дом был ярко освещен.
Я стою в гостиной и смотрю на проезжающие мимо дома машины, на их пустые сиденья и желтые фары, их водителей и багажники, до тех пор пока каждый из них не становится очередным игроком, возвращающимся из-под красных фонарей, от Дженис, а его тачка – очередным средством для перевозки убийцы из пункта А в пункт Б, очередным способом перевозки трупов из одного места в другое, очередным способом отобрать ее у меня.
Я глотаю.
Я возвращаюсь в кухню, ноги ослабли, желудок пуст.
Я снова сажусь, слезы на вечерней газете, слезы на детской книжке, и я открываю эту маленькую книжку и смотрю на картинку, на лягушку в галошах, но от этого мне нисколько не легче, потому что я не живу в маленьком домике среди купальниц на краю пруда, я живу здесь:
Йоркшир, 1977 год.
И я вытираю глаза, но они не становятся суше, потому что слезы не кончаются, и я знаю, что они не кончатся до тех пор, пока я его не поймаю.
Пока я его не поймаю.
Пока я не увижу его лицо.
Пока я не назову его имя.