– Эван, – прошептал старик.
– Прошу прощения.
– Это я, сынок. Капитан Хью.
Мондауген подошел ближе, полагая, что у Годольфина не все в порядке со зрением. Но старика подвело не зрение, а нечто другое – с глазами все было в порядке, если не считать капавших из них слез.
– Доброе утро, капитан.
– Тебе больше не надо прятаться, сынок. Она мне все рассказала; теперь я знаю, что тебе нечего бояться. Можешь снова быть Эваном. Твой отец здесь, – Старик схватил Мондаугена за локоть и отважился на улыбку. – Сынок. Нам пора ехать домой. Господи, как давно мы там не были. Пошли.
Мондауген послушно позволил капитану повести себя по коридору.
– Кто вам рассказал? Вы сказали «она». Годольфин замямлил что-то туманное:
– Девушка. Твоя девушка. Как, бишь, ее зовут? Мондаугену потребовалась еще минута, чтобы вспомнить, что еще он знал о Годольфине.
– Что она с вами сделала? – испуганно спросил он. Годольфин затряс головой, тыкаясь ею в руку Мондаугена:
– Я так устал.
Мондауген нагнулся и подхватил старика на руки – тот оказался легче ребенка – и понес его через огромный дом в свою башенку, шагая по белому покатому полу, мимо зеркал и гобеленов, мимо массивных дверей, за которыми скрывались десятки отдельных жизней, сведенные вместе этой нежданной осадой. Вайсман все еще храпел в кресле. Мондауген уложил старика на свою полукруглую кровать и укрыл черным атласным одеялом. Потом, встав рядом, запел:
Вдали опять завыл береговой волк. Мондауген натянул наволочку на мешок с грязным бельем, погасил лампу и, весь дрожа, улегся спать на ковер.
III
Однако в музыкальном комментарии Мондаугена на тему сна отсутствовала очевидная и, пожалуй, немаловажная для него самого мысль о том, что коль скоро сны – это всего лишь претворение накопленных реальных впечатлений, то сновидения вуайера не могут быть его собственными. Неудивительно, что вскоре эта истина проявилась в его неспособности отличить Годольфина от Фоппля; возможно (а может быть, и нет), этому каким-то образом способствовала Вера Меровинг, а кое-что, вероятно, привиделось ему во сне. В этом, собственно, и состояла главная трудность. Мондауген, к примеру, понятия не имел, откуда взялся следующий отрывок:
… сколько всякой ерунды говорилось об их низкой kultur-position и о нашем herrenschaft [194] – но все это имело смысл лишь для кайзера и для дельцов в Германии; здесь же никто, даже наш весельчак Лотарио [195] (как мы называли генерала), не верил этому. Туземцы, возможно, были не менее цивилизованны, чем мы; я не антрополог, да и сравнивать тут нечего: они были скотоводами, пасторальным народом. Они любили свой скот так же, как мы порой любим наши детские игрушки. Во времена правления Лейтвайна [196] скот у них отобрали и отдали белым поселенцам. Разумеется, гереро восстали, хотя на самом деле бунт затеяли готтентоты из-за того, что их вождь Абрахам Христиан был убит в Вармбаде. Неизвестно, кто первым выстрелил. До сих пор идут споры, но толком никто ничего не знает. Да и кого это волнует? Искра была высечена, и тогда понадобились мы, и мы пришли.
Кто это рассказывал? Фоппль? Возможно.
В остальном же «тайная интрига» Мондаугена с Верой Меровинг начала обретать более ясные очертания. Вера определенно возжелала Годольфина, и, хотя о причинах ее страсти Мондауген мог только догадываться, страсть эта, судя по всему, проистекала из ностальгической чувственности, порывы которой не зависели от возбуждения нервов или от жары, но принадлежали исключительно к бесплотной и бесконтактной области воспоминаний. Мондауген, очевидно, понадобился ей для того, чтобы ослабить свою жертву, назвав его (что было, пожалуй, довольно жестоко с ее стороны) давно пропавшим сыном.
В этом случае у нее были основания использовать Фоппля, злого демона осадного карнавала, для того, чтобы подменить отца так же, как она, по ее мнению, подменила сына, и навязать общее сновидение всем гостям, собравшимся у Фоппля, который все более определял характер сборища. Возможно, только одному Мондаугену удавалось избежать этой участи, благодаря его склонности к наблюдению. Поэтому Мондауген не мог не заметить, что в рассказе (воспоминании, кошмаре, анекдоте, бессвязном бреду, в чем угодно), явно принадлежавшем хозяину дома, человеческое отношение к излагаемым Фопплем событиям вполне могло быть отношением Годольфина.
Однажды ночью он вновь услышал, как через буферную зону пустых комнат доносится Dies Irae или какой-то другой гимн, исполняемый хором на непонятном языке. Чувствуя себя невидимым, Мондауген выскользнул из комнаты, чтобы, оставаясь незамеченным, взглянуть на все своими глазами. Несколько дней назад у его соседа, пожилого торговца из Милана, случился сердечный приступ, от которого бедняга, промучившись какое-то время, умер. И вот теперь прочие гуляки устроили поминки. Они торжественно завернули тело покойного в шелковые простыни, снятые с его же постели, но, прежде чем похоронный покров скрыл последний блик мертвого тела, Мондауген успел украдкой разглядеть бороздки свежих шрамов на коже, рассеченной еще при жизни. Шамбок, макосс [197], ослиный