Пять минут – и Слэб завелся. Он стоял перед «Датским сыром № 56» – кривоватым куском на занимавшей всю стену картине, рядом с которой сам Слэб в своей темной одежке казался карликом, – размахивал руками и то и дело откидывал волосы со лба.
– Не мели чушь, – вещал он. – Шенмэйкер не даст тебе ни гроша. Вот увидишь. Хочешь, заключим небольшое пари? Я уверен, что у ребенка будет здоровенный крючковатый шнобель.
И Эстер заткнулась. Добрый Слэб был приверженцем шоковой терапии.
– Слушай, – он схватил карандаш, – сейчас никто нс поедет на Кубу. Там, несомненно, еще жарче, чем в Новом Йорке. Одним словом, не сезон. И там Батиста, который, несмотря на все свои фашистские замашки, сделал одно поистине золотое дело: он узаконил аборты. Л ого значит, что у тебя будет не какой-нибудь неуклюжий коновал, а специалист, который, по крайней мере, знает, что делает. Это нормально, безопасно, законно и самое главное – дешево.
– Это убийство.
– Ты что, обратилась в католичество? Милое дело. Нс знаю почему, но в эпоху Декаданса это всегда входит в моду.
– Ты знаешь, что я об этом думаю, – прошептала Эстер.
– Ладно, замнем. Хотя хотел бы я знать. – Некоторое время Слэб помалкивал, боясь растрогаться. Затем принялся что-то подсчитывать на клочке бумаги. – За три сотни, – подытожил он, – мы управимся свозить тебя туда и обратно. Включая питание, если, конечно, ты захочешь есть.
– Мы?
– Вся Шальная Братва. За неделю ты успеешь смотаться в Гавану и обратно. Станешь чемпионкой йо- йо.
– Нет.
Так они препирались, переводя разговор в плоскость метафизики, а день тем временем угасал. Оба понимали, что ничего серьезного не защищают и ничего важного не пытаются доказать. Словно пикировались на вечеринке или болтали о Боттичелли. Перебрасывались цитатами из Лигурийских трактатов [246], из Галена, Аристотеля, Дэвида Рисмана, Т. С. Эллиота.
– Откуда ты знаешь, что там уже обитает новая душа? Откуда ты знаешь, когда душа входит в плоть? Откуда ты знаешь, что у тебя самой есть душа?
– Все равно аборт – это убийство собственного ребенка.
– Ребенок, хрененок. Сейчас там лишь сложная белковая молекула, и больше ничего.
– Хоть ты и очень редко моешься, но от нацистского мыла, на которое пошла одна из шести миллионов загубленных еврейских душ, ты бы не отказался.
– Ну, ладно, – пришел в ярость Слэб, – объясни, в чем здесь связь.
После этого разговор перестал быть логичным, но фальшивым и стал фальшивым, но эмоциональным. Они тужились, как пьяницы перед рвотой, изрыгали всевозможные избитые истины, удивительно не подходившие к ситуации, затем огласили чердак бессвязными и бессмысленными воплями, словно пытаясь выблевать собственные внутренние органы, хотя таковые производят полезную работу, только оставаясь внутри.
Когда солнце село, Эстер прекратила разносить по пунктам ущербную мораль Слэба и, растопырив пальцы с острыми ногтями, пошла в атаку на «Датский сыр № 56».
– Давай-давай, – подбодрит Слэб. – Это улучшит текстуру. – Он уже куда-то звонил. – Уинсама нет дома. – Положил трубку, тут же нервно схватил и набрал справочную. – Где можно достать триста долларов? – спросил он. – Нет, банки уже закрыты… Я против ростовщичества. – И процитировал телефонистке что-то из «Cantos» Эзры Паунда. – А почему, кстати, все телефонистки говорят в нос? – Рассмеялся. – Ладно, как-нибудь попробую. – Эстер вскрикнула, сломав ноготь. Слэб повесил трубку. – Ответный удар, – сказал он, – Детка, нам нужны три сотни. У кого-нибудь да найдутся, это уж точно. – Он решил обзвонить всех знакомых, у которых были счета в банке. Через минуту список был исчерпан, а финансовое обеспечение поездки Эстер на юг нисколько не приблизилось. Эстер шарила по комнате в поисках бинта. В конце концов замотала палец туалетной бумагой, которую закрепила резинкой.
– Я что-нибудь придумаю, – пообещал Слэб. – Верь мне, малышка. Ведь я гуманист. – И оба понимали, что она поверит. А как же иначе? Ведь она доверчива и наивна.
Таким образом, Слэб сидел и размышлял, а Эстер мурлыкала себе под нос какую-то мелодию, помахивая в такт обернутым в бумагу пальцем, – возможно, это была старинная любовная песня. Оба ждали (хотя ни за что в этом не признались бы), когда Рауль, Мелвин и остальная Братва соберутся на очередную пьянку; а тем временем краски на громадной картине ежеминутно менялись и отражали все новые световые волны, восполняя собой последние лучи солнца.
Рэйчел, занятая поисками Эстер, к началу вечеринки сильно опоздала. Семь лестничных пролетов вели на чердак, и на каждой лестничной площадке проходившую Рэйчел встречали разнежившиеся парочки, вдребезги пьяные юноши и задумчивые типы, делавшие загадочные пометки в книгах, позаимствованных из библиотеки Слэба, Рауля и Мелвина; все они, словно пограничники на посту, обязательно останавливали девушку и наперебой сообщали, что самое интересное она уже пропустила. Рэйчел узнала, что именно она пропустила, пробиваясь на кухню, где обосновались Самые Достойные.
Мелвин, бренча на гитаре и импровизируя слова на народный мотив, пел хвалебную песнь своему славному сожителю, великому гуманисту Слэбу, который есть не кто иной, как а) реформатор профсоюзов и новое воплощение Джо Хилла [247]; б) лидер мирового пацифистского движения; в) бунтарский дух, уходящий корнями в древние традиции Америки; г) непримиримый борец с фашизмом, частным капиталом, республиканской администрацией и Уэстбруком Пеглером лично [248].
Пока Мелвин восхвалял Слэба, Рауль мимоходом, как бы в скобках к песне, разъяснил Рэйчел причину этого славословия. Оказывается, Слэб просто решил привлечь народ и теперь, дождавшись предельного заполнения кухни, взгромоздился на мраморный унитаз и потребовал тишины.
– Эстер тут забеременела, – объявил он. – Ей нужны триста долларов, чтобы поехать на Кубу и сделать аборт. – Пьяная Братва разулыбалась до ушей, расчувствовалась, подбодрила Эстер, основательно