отозвался я; она рассмеялась, притворно рассердившись); как забавно выглядит унитаз, одиноко стоящий на втором этаже здания английского клуба с разрушенной фасадной стеной, – тут я, снова ощутив себя молодым, излил на этот унитаз свой политический гнев. «Как демократична война, – напыщенно вещал я. – Прежде они и близко не подпускали нас к своим хваленым клубам. Добрые отношения между Англией и Мальтой были фарсом. Probono [238], как же. Аборигены должны знать свое место. Зато теперь даже святая святых этого храма выставлена на всеобщее обозрение». Так мы чуть ли не буйствовали, шагая по залитой солнцем улице, словно дождь принес с собою весну. В такие дни казалось, что Валлетта возвращается в свое пасторальное прошлое. Будто вдоль морских бастионов зацветали виноградники, а на бледных ранах Королевской дороги взрастали оливы и гранатовые деревья. Район Гавани будто ожил: мы то и дело кого-то приветствовали, перекидывались парой слов со знакомыми или просто улыбались каждому встречному; солнце трепетало в тенетах Елениных волос, на щеках весело прыгали веснушки.
Как мы забрели в тот садик или парк, не помню. Все утро мы шли вдоль моря. На берегу сушились рыбацкие лодки. Несколько кумушек сплетничали среди выброшенных на песок водорослей и обломков желтых крепостных камней, которые взрывами бомб разметало по берегу. Женщины чинили сети, вглядывались в морскую даль, покрикивали на детей. В Валлетте нынче повсюду были дети: они раскачивались на ветках деревьев, ныряли с разрушенных волноломов; мы слышали их голоса, но не могли разглядеть их в пустых остовах разбомбленных домов. Дети распевали какие-то песенки, болтали, дразнились или просто визжали. Может, их голоса были нашими собственными, прежде обитавшими в каком-нибудь доме, а теперь пугавшими нас, когда мы проходили мимо?
Мы обнаружили кафе, в котором было вино (причем высшего качества), привезенное последним конвоем; вино и несчастный цыпленок, которому хозяин отрубал голову в соседней комнате. Мы сидели, пили вино, смотрели на Гавань. Птицы летели прочь с острова, устремляясь в средиземноморскую даль. Барометр показывал «ясно». Возможно, птицы тоже каким-то особым органом чуяли немцев. Ветер трепал Елене волосы, прикрывая глаза. Первый раз за целый год мы могли поговорить. До войны я давал ей уроки разговорного английского. Сегодня ей захотелось их продолжить. «Кто знает, – сказала она, – когда еще представится такая возможность». Серьезная девочка. О, как я ее любил.
После полудня появился хозяин заведения и подсел к нам; одна рука у него все еще была заляпана куриной кровью с прилипшими перышками.
– Я счастлива познакомиться с вами, сэр, – приветствовала его Елена веселым голосом.
Старик захихикал.
– Англичане, – сказал он – Я это сразу понял, как только вас увидел. Английские туристы.
Это стало нашей любимой шуткой. Расшалившаяся Елена трогала меня ногой под столом, пока трактирщик продолжал нести какую-то чепуху насчет англичан. Со стороны Гавани дул прохладный ветер; море, которое прежде почему-то казалось мне зеленым с желтоватым или коричневым оттенком, теперь сияло карнавальной синевой и пестрело белыми барашками волн. Веселая Гавань.
Из-за угла вылетела стайка ребятишек: загорелые голорукие мальчишки в майках, а за ними две девочки в рубашонках, но нашей среди них не было. Они промчались мимо, не обращая на нас никакого внимания, и устремились вниз к Гавани. Невесть откуда набежала туча и зависла неподвижно внушительной преградой на невидимом пути солнца. Солнце двигалось прямо на нее. Мы с Еленой наконец поднялись и пошли по улице. Из переулка, ярдах в двадцати от нас, выскочила еще одна группка детей; срезая угол, они по диагонали пересекли улицу и один за другим скрылись в подвале разрушенного дома. Солнечный свет доходил до нас раздробленный остатками стен, оконных рам и стропил – скелетом дома. Мостовая вся была в выбоинах и щербинах, словно подернутая рябью поверхность Гавани под лучами полуденного солнца. Мы уже не так весело шагали по неровной мостовой, запинаясь и поддерживая друг друга, чтобы не упасть.
Предполуденное время для моря, послеполуденное – для города. Несчастного, искореженного города. Он спускается к Марсамускетто, открытый солнечным лучам, лишенный каменного панциря домов – без крыш, без стен, без окон, – домов, которые прежде отбрасывали тени: с утра – на поверхность моря, а после полудня – на склон холма. Дети, похоже, шли за нами по пятам. Порой из- за обломков стен доносились их голоса, порой – только босоногий топоток и легкий свист пронесшихся теней. Время от времени нам было слышно, как они кого-то зовут с соседней улицы. Имени не разобрать из-за шума ветра, дующего с Гавани. Солнце медленно катилось к туче, вставшей у него на пути.
Кого они звали – Фаусто? Елену? Была ли наша дочка вместе с ними или бродила где-то одна по собственным делам? Мы шли своим путем, фугообразно двигаясь по линиям улиц, как будто исполняли фугу на тему любви, памяти или какого-то неясного настроения, которое всегда наступает постфактум, но в тот день никак не было связано с особенностью света или прикосновением пальцев к моей руке, пробудившим все пять чувств и даже больше…
«Печальный» – глупое слово. Свет не может или, по крайней мере, не должен быть печальным. Страшась оглянуться, словно опасаясь, что наши тени уйдут в сторону, спрячутся в сточной канаве или ускользнут е какую-нибудь щель, мы почти до вечера рыскали по Валлетте, как будто и впрямь искали что-то определенное.
Наконец – уже в сумерках – забрели в крошечный парк в самом центре города. Там в одном конце тихо поскрипывала на ветру крыша оркестрового павильона, каким-то чудом державшаяся на нескольких уцелевших опорах. Все это сооружение осело, птицы покинули свои гнезда под карнизом, и только из одного гнезда торчала головка какой-то птички, которая нисколько нас не испугалась, Бог весть что высматривая в полумраке. Она была похожа на чучело.
Только в этом садике мы очнулись, и здесь дети приблизились к нам. Неужели они весь день играли с нами в «кошки-мышки»? А все отголоски музыки исчезли вместе с щебетаньем птиц, и