ребенок».
Но ничуть не больше заслуживают доверия суждения об иностранцах. На эту тему тоже есть анекдот: русский крестьянин приезжает на ярмарку, видит впервые в жизни верблюда и возмущается: «Ты посмотри, во что эти идиоты превратили коня!» Эгоцентризм наш не имеет пределов; мы, конечно, знаем, что негр – это не белый, выкрашенный в черный цвет, но подсознательно все-таки подозреваем, что он черный потому, что давно не мылся. Историку культуры было бы наверняка чрезвычайно интересно узнать впечатления эскимосов, увидевших, как возле их чума приземляется самолет; не менее интересно узнать, что испытывает европейский киноман, видящий на экране в фильме «Нанук» вместо Адольфа Менжу или Греты Гарбо настоящего эскимосского рыболова. Однако рассказ эскимоса о самолете при всей его живописности не даст нам ни малейшей возможности узнать что бы то ни было о конструкции самолета; он обогатит лишь наши представления об эскимосской мифологии, а суждения среднего европейца о первобытном существовании Нанука будут так же далеки от наблюдений этнографа, как настоящее африканское искусство – от восторженных разглагольствований парижского сноба.
В суждениях местных жителей об иностранцах следует видеть прежде всего материал для описания их собственного характера.
В недавно появившейся антологии «Мы и они» собраны высказывания о Франции семидесяти русских писателей от XVIII века до наших дней. В их числе – все без исключения классики русской литературы 1* . Книга вполне оправдывает свое название, ибо больше, чем о французах, сообщает о русских. Получить сколько-нибудь объективное представление о национальных характерах можно, лишь сопоставив мифы, которые сочиняют о том или ином народе иностранцы, с представлениями, какие имеет он о себе самом и о других народах. Сравнительное изучение иностранных мифов о Франции и представлений, какие сложились у французов о себе и обо всех прочих нациях, позволило бы заложить основы научной характерологии и выявить сущность французскости. Наша задача куда более скромна: мы просто хотим обозначить постоянные мотивы, повторяющиеся в суждениях о Франции самых разных русских писателей, вне зависимости от их принадлежности к той или иной партии, а зачастую даже и вопреки этой принадлежности. Все слишком личное, все частное и случайное мы оставим в стороне, и будем обращать внимание только на главное.
Существует ли такой образ Франции, который разделяло бы большинство русских людей? Существует, и рецензируемая антология это подтверждает. Некоторые газетчики обвинили (и совершенно напрасно) ее составителей в пристрастности: им показалось, что в книге собраны только отрицательные отзывы. Между тем на это можно возразить, во-первых, что в сочинениях крупнейших русских писателей можно отыскать куда более суровые суждения о Франции, чем те, что включены в антологию 2* , а во-вторых, что критические реплики, собранные в книге, слишком многочисленны и принадлежат слишком разным авторам, чтобы можно было счесть их случайностью. Характерно, что частые перемены в отношениях между Россией и Францией на отзывах русских писателей о французах никак не отражаются. В эпоху Священного Союза русские авторы судят французов так же сурово, как и во времена Крымской войны, а их отношение к Третьей республике в сущности ничем не отличается от отношения ко Второй империи.
Самое удивительное, что вне зависимости от того, положительно или отрицательно относятся русские писатели к Франции, они в самые разные эпохи, исповедуя самые разные взгляды, прибегают к схожим, а порою просто одинаковым формулировкам. Подданный Российской империи Карамзин пишет в 1790 году о революционном Париже: «Я хочу жить и умереть в моем любезном отечестве, но после России нет для меня земли приятнее Франции». В 1925 году советский поэт Маяковский, не читавший Карамзина, говорит о послевоенной Франции: «Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой земли – Москва». А в 1847 году похожие признания делает Белинский.
Что общего у Аполлинарии Сусловой, возлюбленной и музы Достоевского, и самой значительной поэтессы русского символизма Зинаиды Гиппиус? Между тем Суслова пишет о Париже 1865 года: «Здесь все продается, все: совесть, красота; продажность сказывается во всем […] в затянутых талиях и взбитых волосах девиц, что попарно гуляют по улицам. […] Я так привыкла получать все за деньги: и теплую атмосферу комнаты, и ласковый привет, что мне странным кажется получить что бы то ни было без денег», а Гиппиус, не читавшая неизданного дневника Сусловой, говорит в 1908 году о том же Париже: «И как будто одна громадная, рассыпавшаяся на сорок тысяч мелких, проститутка ходит вечером по одному длинному бульвару, повторяя одно и то же слово. Вещи, и деньги, и люди – все движется по кругу; потому что всё (и все), без остановки, покупается, продается, и вновь продается, и опять покупается. Не важно, кто и что: всё решительно покупается, как всё и все решительно продаются». Сходство поразительное, но еще поразительнее постоянное повторение одних и тех же тем. Довольно было Фонвизину полтора века назад бросить, что француз «рассудка не имеет», и вот уже Достоевский, а затем Владимир Соловьев с восторгом цитируют эту фразу; больше того, Достоевский уверяет даже, что его восторг разделяют все русские.

Русский наблюдатель видит во Франции квинтэссенцию романо-германской Европы, ее самое непосредственное и яркое воплощение; по словам Леонтьева, французы – нация, которая, если сама движется к декадансу и упадку, ведет Европу за собой. Именно в качестве крайнего выражения европейского духа Франция привлекает внимание русских интеллигентов. А квинтэссенция Франции – это Париж. «Отнимите Париж у Франции – что при ней останется; одно географическое определение ее»; «обо всем земном шаре, кроме Парижа, француз весьма мало знает. Да и знать-то очень не хочет» (Достоевский). Что же касается французской провинции, русские писатели или вовсе ее не описывают, или говорят, что она невыносимо скучна, вроде русской провинции у Чехова; они доходят даже до утверждений, что Бретань не Франция (Эренбург), а бретонцы «никогда не примирятся с Францией и никогда французами не станут» (Бальмонт). Париж – воплощение Франции, а сама Франция – воплощение Европы; отсюда вывод, что Париж – «размер и ярмарка Европы» (Гоголь), город, в котором выразился весь западный мир (Герцен), который «может по справедливости назваться сокращением целого мира» (Фонвизин).
Внутри Франции Париж – целый мир, самодостаточный и самодовольный. Об этом сознании собственной исключительности и равнодушии, а то и презрении ко всему чужому, пишут многие русские писатели от Фонвизина и Батюшкова до Аксакова, Достоевского, Тургенева и наших современников. «Уверенные в своем превосходстве над всем человечеством, они ценили славных писателей иностранных по мере их большего или меньшего отдаления от французских привычек и от правил, установленных французскими критиками» (Пушкин). По словам Герцена, Франция себя считает жемчужиной всей планеты, а Париж – рассадником людей образцовых и маяком для всего мира.
Влюбленность в Париж – самое прямое выражение влюбленности русского интеллигента в свою вторую родину – Европу. «Я ненавижу Париж и не могу с ним расстаться. […] Живя в нем, мы его браним, но уехать оттуда было бы весьма неприятно», – подобные признания делают самые разные авторы. Иначе говоря, тяга к Парижу не подлежит сомнению, но объясняют ее все авторы по- разному: одни утверждают, что Париж исцеляет больных (Салтыков), что он лечит русский сплин (Белинский, Сологуб), другие более скептически оценивают его целебные свойства и утверждают, что «этот город действительно имеет что-то для тех, у кого нет определенного места и цели» (Суслова), что «Париж, что там ни толкуй, единственное место в гниющем Западе, где широко и удобно гибнуть» (Герцен).
Упадок Запада – одна из наиболее заметных тем русской эсхатологии. И здесь снова главную роль играет Франция. Николай Данилевский формулирует это следующим образом: Россия – часть мира нарождающегося, Франция – воплощение мира уходящего. Русские авторы, как правые, так и левые, твердят об этом постоянно. Они (точно так же, как и современные французские писатели) точно знают, что Париж – это последний бастион Европы. Это ощущение завораживает Зинаиду Гиппиус: государства рушатся, нации исчезают с лица земли, Европа разоре- па, «а Париж, не замечая всего этого, продолжает жить, как прежде, день за день, Париж шумит, развлекается безостановочно, ибо не в его силах остановиться прежде, чем пробьет его час». Финал этой эсхатологической драмы предсказан Леонтьевым: в конце концов Париж разрушится, опустеет, как опустели некогда многие средневековые столицы.