главой Белого дома, я — куда деваться — должен был прочесть стихотворение «Корабль». Я и сейчас помню взгляд Горбачева, который слушал перевод стихотворения в наушниках: было ясно, что это стихотворение говорило о последних минутах коммунизма, а кремлевский вождь чувствовал в глубине души, что обвал системы недалеко.
Но при каких только еще обстоятельствах мне не приходилось в тот памятный год читать свое стихотворение! На открытии Олимпийских игр в Сеуле, Северная Корея, по случаю перехода к Австрии председательства в Евросоюзе, при подписании соглашения о прекращении огня между Ираном и Ираком, которого добился тогдашний генсек ООН Хавьер Перес де Куэльяр…
Правда, кое-когда я попадал в неловкие ситуации, потому что меня приглашали читать мое стихотворение на коллоквиумах, заседаниях и конгрессах, которые не имели никакого отношения к коммунизму или к идее диктатуры. До сих пор не пойму, зачем итальянцы пригласили меня прочесть стихотворение на похоронах Энцо Феррари и зачем понадобилось, чтобы я читал мое стихотворение на закрытии стокгольмской конференции по борьбе со СПИДом.
Однако с Миттераном дело обстояло иначе. Этот старый лис-социалист пригласил меня на ужин в Елисейский дворец сразу по моем прибытии во Францию. Миттеран любил окружать себя писателями и философами, он и сам был из тех, кто много читает, а иной раз его видели на набережных Сены, где он, прогуливаясь, листал старые книги на развалах у букинистов.
Его телевизионная дуэль с Жаком Шираком в апреле 1988-го стала демонстрацией режиссерского изыска. Миттеран был заядлым шахматистом и игроком в
Но вернемся к мсье Камбреленгу и к нашему с ним взаимному расположению. После первого же обмена фразами в польском книжном магазине на Сен-Жермен-де-Пре мсье Камбреленг стал брать меня на прогулки, которые он называл «упражнения в дружеской перипатетике». Другими словами, он в некотором роде вынуждал меня сопровождать его в прогулках без цели, или по-видимому без цели, по Парижу. Нигде люди не узнают друг друга лучше, чем в совместном путешествии, говорил мне мсье Камбреленг. Только путешествие, только
Одна прогулка с мсье Камбреленгом длилась по меньшей мере четыре-пять часов. Обычно он назначал мне встречу в половине десятого утра в кафе «Сен-Медар» — позавтракать вместе с ним. Потом, по вдохновению минуты, импульсивно выбирал маршрут. Первый раз, помню, мы поднялись по рю Муфтар до Пантеона, потом пересекли Люксембургский сад, миновали театр «Одеон» и остановились у одного здания на рю Одеон, где в ту пору еще жил, в мансарде на седьмом этаже, Эмиль Чоран. В другой раз мы направились вниз по бульвару Гоблен, а после прошлись по Пор-Рояль до Монпарнаса, отметив особняк на бульваре Монпарнас, где в типичной буржуазной квартире жил Эжен Ионеско.
— Вы, румыны, — пленники Чорана, Ионеско и Элиаде, — говорил мне время от времени мсье Камбреленг. — У каждого румынского писателя, который прибывает в Париж, в мозгу чуть ли не врожденный настрой на образец успешности этой троицы. И вы, в
11
— Идите же сюда, мсье Пантелис, что вы там сидите один, — сказал наконец мсье Камбреленг почтенному старому господину с бабочкой, которого он стукнул рукописью по голове.
Счастливый, как ребенок, с проворством, какого нельзя было за ним заподозрить (по крайней мере я не мог такого за ним заподозрить), мсье Пантелис вскочил из-за стола, опрокинул стул, поправил бабочку и пересел к нам.
— Неудавшийся писатель множественного происхождения, — понизив голос, объявил мне мсье Камбреленг, пока старый господин с бабочкой, не раскрывая рта, протягивал мне руку. После чего обратился собственно к старому господину:
— Сколько примерно, по-вашему, неудавшихся писателей поставили нам Балканы за послевоенное время? Тысячу? Две? Три?
— Примерно три тысячи, — отвечал, потирая руки, старик с бабочкой.
— А неудавшихся художников — сколько примерно? Пять тысяч? Семь? Восемь?
— Примерно тысяч восемь-десять…
— А музыкантов? Сколько примерно?
— Музыканты все при деле, мсье Камбреленг.
По мнению мсье Камбреленга, Париж за последние пятьдесят лет превратился в кладбище для людей искусства со всего мира. Приезжают, чтобы утопнуть, говорил мсье Камбреленг. Все приезжают, чтобы утопнуть, и знают это. Конечно, в душе у них есть надежда, что они нет-нет, да и преуспеют, что в один прекрасный день их вдруг заметит крупный торговец искусством или хозяин галереи, именитый литературный критик или директор издательства. Вот только процент успеха тут — ноль целых ноль десятых. Ноль на сотню. Если бы мы могли посмотреть на Париж сверху в огромную лупу со специальным прицелом —
Не один раз мсье Камбреленг развивал мне эту теорию. Вообще-то он развивал ее, с нюансами, почти при каждой нашей встрече. Больше всего он тосковал по Франции 50-х годов, когда все еще было возможным, а французская культура достигла апогея на мировой арене.
Тут я с ним соглашался, именно в этом пункте. Мсье Камбреленгу нравилось собирать вокруг себя, за столом, по пять-шесть неудавшихся писателей из стран Восточной Европы. Из стран, где он, впрочем, никогда не бывал, но в которые влюбился в совершенно определенный момент своей жизни, в августе 1968-го, когда Советский Союз занял Чехословакию, чтобы пресечь на корню попытку чехов и словаков построить социализм с человеческим лицом. «Я был в Зальцбурге в тот август 1968-го, — рассказывал нам мсье Камбреленг, — на автобусной экскурсии, в компании по большей части французов: все молодые, все левые, троцкисты, коммунисты, маоисты… И тут мы увидели