вестей.
Ну наконец-то прорезалось волнение, и даже очень живое, двадцать четыре часа спустя, когда — еще одна ночь в поезде — и я прибываю на Восточный вокзал города Парижа. Чувства раскрываются. Глаза, уши, обоняние, даже кожа с жадностью вбирают все, что происходит вокруг, эти подступы к Франции, которые являет собой La Gare de TEst. He нахожу в себе ни следа страха, меня не страшит ни настоящее, ни будущее. Я отдаю себе отчет в том, что прибыл в страну, которую давно люблю, в страну, которая стала для меня, особенно благодаря своей литературе и своим художникам, ментальной родиной, культурной родиной. Горю нетерпением зайти в кафе, посидеть и выпить чашечку кофе, выпить кофе в
Встреча с Дину в некотором смысле провиденциальная, знак судьбы. У меня практически не выдалось ни минутки почувствовать себя одиноким в Париже. «Надо бы промочить горло», — говорит Дину. Он-то не первый раз в Париже и теперь, как человек бывалый, хочет устроить мне инициацию, научить главному, что должен знать свежеприбывший, а именно — как входить в парижское кафе и как там себя вести. Итак, мы идем в вокзальное бистро. Поскольку Дину спешит — ему надо на другой вокзал, сделать пересадку на лиссабонский поезд, — мы не садимся за столик, а встаем у стойки. С безукоризненным выговором и с апломбом, которому можно позавидовать, Дину заказывает два стакана белого вина (deux blancs). Девять утра, я выпиваю стакан белого вина и чувствую, что принял боевое крещение.
Первый вопрос, который задает мне Дину, это, разумеется: «Ты как, остаешься?» «Разумеется, — отвечаю я. — А ты?» У Дину много сомнений, ему надо принять в расчет гораздо больше всякого-разного, чем мне (в Румынии у него маленькие дети). «Не знаю, — говорит он. — Погляжу…» Мы расстаемся с нелегким сердцем. Дину садится в метро, ему — на Gare de Lyon, откуда идут поезда в Португалию. Мне предстоит встреча с Мирчей Сэндулеску, фотографом-художником, с которым я не знаком, но который вроде бы приютит меня в Париже по бухарестской рекомендации.
Первые мои дни в Париже хоть кого вогнали бы в транс. Все идет как по маслу. Звоню романисту Николае Бребану, и мы встречаемся в кафе на Сен-Жермен-де-Пре. Долго беседуем о Франции, о здешних румынах, и как они разделились на лагери (политические беженцы первой волны; те, кто живет здесь не на статусе политического беженца и может ездить в Румынию; подозреваемые в шпионаже на секуритате и т. д.).
На другой день с утра иду посмотреть, как выглядит Монпарнас и, главное, его знаменитые кафе «Ротонда», «Купель», «Два маго», то есть места, где обретались Сартр, Симона де Бовуар, Модильяни… Но мне не удается выпить кофе ни в одном из них, потому что я случайно (снова случайность!) встречаю на улице Джету Димисяну, редактора из «Картя Ромыняскэ». Останавливаюсь и без всяких экивоков рапортую: «Я — Матей Вишнек, узнаете?» Мы обнимаемся. У Джеты Димисяну энергия бьет через край и сердце большое, как весь Монпарнас. Она с ходу приглашает меня на кофе и забрасывает вопросами: «Как жизнь? Ты надолго? Где остановился?» Я сразу же признаюсь ей, что хочу
Джета Димисяну ведет меня к Мари-Франс Ионеско. Оттуда — на «Свободную Европу» к Монике Ловинеску. За три дня благодаря Джете я вступаю в контакт со значительной частью румынской диаспоры: Вирджил Иерунка, Санда Столожан, Паул Гома, Иоанна Андрееску, художник Кристиан Параскив… Но еще удивительнее то, что в Париже полно свежеприбывших румынских писателей. Мы видимся с Константином Абалуцэ, с Дамианом Некула… Говорят, что и Адина Кенереш тоже в Париже. То-то я так легко получил визу: Американский Конгресс снова рассматривает вопрос — давать или не давать Румынии режим наибольшего благоприятствования (что означает для Румынии право экспортировать в Америку определенные товары), так что система вдруг выпустила небольшой взвод писателей и художников, для того, вероятно, чтобы продемонстрировать «святость» принципа свободы передвижения в стране Чаушеску. Мне просто повезло: я подал документы на туристическую визу в подходящий момент.
Моника Ловинеску и Вирджил Иерунка пишут мне рекомендацию для Бюро помощи беженцам и апатридам. Я читаю его с неподдельным волнением. «Матей Вишнек не писал ни литературу по заказу, ни патриотических стихов, а его пьесы подвергались в Румынии цензуре». Получаю политическое убежище через шесть недель, как и titre de voyage, с которым могу путешествовать по всем странам мира (за исключением Румынии, само собой) под эгидой французского государства. Но у меня, как почти у всех румын, вырвавшихся, после ряда перипетий, на Запад, начинаются первые типичные для эмигранта кошмары: мне снится, что я, как дурак, решил съездить в Румынию по пустячному поводу (за какой-то забытой книгой, например) и больше не могу выехать обратно. Этот кошмар в разных вариантах повторялся потом несколько лет, даже и после падения коммунизма, даже и после того как я снова начал регулярно ездить в Румынию. Так что этот кошмар мне ведом, и я знаю, что он был у всех, кто пережил, как и я, треволнения отъезда. Бедное подсознание сглотнуло стресс, и кто бы мог подумать, что у стресса такие крепкие и сильные корни.
14
Так что все было приемлемо для мсье Камбреленга, за исключением прямоты, потому что прямота, говорил он, только погружает людей в монотонность перечисления пресных фактов. Конечно, если ты глава государства или генерал армии во время войны, тогда пресные факты имеют некоторую ценность, ценность документа… Но во всех других случаях дневник есть самоубийственная литания, форма нарциссизма, не интересная для других, и у нее может быть один-единственный читатель, и этот читатель — сам автор соответствующего дневника, и никто иной.
Время от времени мсье Камбреленг собирал нас в салоне на втором этаже кафе и заставлял читать дневники друг друга. Уже набралось пять-шесть человек, которые слепо слушались мсье Камбреленга: я, старик с бабочкой, дама в необъятной желтой шляпе, некто Франсуа Конт, которому негде было жить и он ночевал в том же салоне на втором этаже, слепой господин по имени Лажурнад (в дневное время — гид по катакомбам Парижа)… Думаю, мы образовывали только одну из групп, а у мсье Камбреленга были и другие. Так или иначе, мсье Камбреленг стал собирать нас на сходки под названием «Реабилитация веры в себя». Он считал, что у нас у всех есть нечто общее, один и тот же тип меланхолии. «Если будете соблюдать дисциплину, — говорил он нам, — еще года три-четыре, и вы прогремите». Все, что нам надо было делать, — это писать, писать, не переставая, по сценарию, который предлагал (чтобы не сказать