ужином тет-а-тет. Когда я увидел,
Все предметы на столе были как бы в легком дурмане от тепла и всполохов двух зажженных свечей. В хрустальных стаканах множились манящие формы, отливающие неясными желаниями. Ножи безоружно нежились на салфетках с розовым кружевом, напоминающих малюсенькие невинные платьица. А три цветка неизвестного мне вида так церемонно и сокровенно выгибались над вазой, где стояли, как будто это были три гейши.
Чувственной и слегка от этого жмущейся показалась мне и скатерть. Навевая смутные мысли о лавандовых полях Прованса, необыкновенно мягкая на ощупь, несмотря на некоторую свою подкрахмаленность, она, собственно, первая и возбудила меня, когда я увидел, как стыдливо старается она натянуть подол на внушительные икры четырех ножек стола. Клянусь Вам, Фавиола, стол эбенового дерева, за которым мы ужинали, имел рубенсовские формы. Всеми своими изгибами он отвечал самым нашим неизреченным фантазиям.
Корзиночка для хлеба была, как гарем, приютивший трепет и ожидание десятка маленьких грудок: молочно-белых, розовеющих, припудренных либо маковым, либо другим галлюциногенным семенем.
Ваза для фруктов, воплощенная женственность, навевала картину дионисийской оргии, где сошлись яблоки, груши, сливы, виноград, мандарины, бананы, спелая смоква и другие экзотические фрукты, — встреча Востока с Западом под градом изюма и чищеного ореха.
Как передать неизъяснимую робость момента, когда я, уже безусловный пленник, сел за стол перед этим ландшафтом, предназначенным к тому же для возбуждения всех моих пяти чувств? Я сразу понял, что
Когда Вы принесли супницу, доверху заполненную вкусовыми посулами, выходящими за грань кулинарной сферы, оживились даже обе суповые ложки. В ореоле полупрозрачных паров, словно бы предназначенных для прикрытия мыслей о наготе, супница напоминала тех беременных женщин, которые дразнят желание тем сильнее, чем больше у них растет живот. Признаюсь Вам, Фавиола, что в тот момент, когда Вы подняли крышку супницы, мое сердце забилось безумно и меня окружили фантомы ароматов- афродизиаков. В тот момент я бы не определил, был ли это луковый суп, томатный или огуречный… мои вкусовые сосочки, возбужденные до предела, тотчас же прервали всякий рациональный диалог с моим мозгом, отказавшись посылать мне информацию о том, что с ними делается. Я просто чувствовал, что они возбуждены и безвозвратно тонут в смаковании супа. Мои пальцы как бы плутали в воздухе, дирижируя томной ложкой, которая не желала ничего иного, кроме как длить до бесконечности контакт с моими губами. Прежде чем полностью отключиться и впасть в общую оргию форм, вкусов и запахов, я еще уловил взглядом последний образ: супница, медленно всплывающая над столом и увлекающая за собой в грациозный танец тарелки, ложки, хлеб, салфетки, соль и перец, флакон с оливковым маслом и флакон с уксусом, стаканы для вина и для воды…
Так что я не знаю, милая Фавиола, ни что Вы подали на второе, ни что на десерт. Моя память сохранила только обрывки дальнейшего… Я видел, как руки у меня отделились от тела и поплыли в воздух, чтобы обнять фривольную супницу, я видел, как мои пальцы лихорадочно рылись в хлебной корзиночке, ища тепло маленьких булочек, которые — я это слышал, клянусь Вам, — хихикали. Мое тело распалось, превратясь в туманность и закружившись в астральном хороводе, члены, став автономными, смешались с ароматами грибов и хрена, бусуйока и укропа… От ритуального удовольствия медлительных до изнеможения глотков я забыл себя… Под гипнозом фруктов, которые тоже поплыли по комнате, стаканов, которые ойкали всякий раз, как их наполняли вином, Ваших губ, которые в какой-то момент прилипли к ложке и опустились в супницу, — так вот, впавший в небытие от всего этого коловорота и от полного попрания законов всемирного тяготения, я дал любить себя и тут же есть себя… Прежде чем окончательно распасться на атомы и стать чистым блаженством, я еще успел заметить, как истаяли свечи, лишенные невинности двумя крохотными язычками огня. От всей их фаллической торжественности остались только два сталактита, теряющие форму и жаждущие передышки.
49
В середине ноября мсье Камбреленг взял меня с собой на первую операцию comando нашей группы.
— Теперь, — сказал он мне, — когда вы уже инициат, вы можете помочь и другим.
Как обычно, все, что говорил мсье Камбреленг, относилось к эллиптическим конструкциям. Во что, собственно, я был инициирован с тех пор, как познакомился с мсье Камбреленгом? И кому мне предстояло помогать? Но даже если у меня не было четких ответов на эти вопросы, в глубине души все же зашевелилось что-то вроде гордости. А когда мы ужинали всей группой, я понял, что все переживали то же. Мы все были
В последнее время успех нашей инициации можно было измерить тем удовольствием, которое мы получали, когда писали сообща. Уже никому больше не приходило в голову подписывать свои сочинения. Они передавались из рук в руки, их переписывали или дополняли другие члены группы. Случалось иной раз, что ко мне возвращалась история, начатая мной, переделанная Пантелисом или Хун Бао, с дополнениями, а то и в корне измененная, и я получал право снова ее переписать.
— Так остаются в живых тексты, — говорил мсье Камбреленг. — Их нужно не только все время читать, но и все время переписывать… В один прекрасный день человечеству будет это откровение, а именно — что каждая прочтенная книга должна быть обязательно переписана. Когда люди займутся только этим, мир наконец
Однако до спасения всего мира мсье Камбреленг предлагал нам спасти
— Вы только посмотрите, посмотрите, какой у него взгляд, как он просит чуточку внимания, — говорил мне время от времени мсье Камбреленг, беря под руку и поворачивая в ту или иную сторону, на таком, однако, расстоянии, чтобы указуемый автор не заметил, что за ним следят.
Потом мы наблюдали, что происходит с писателем-мучеником. Обычно он отсутствующим взглядом скользил по перемещавшимся от стенда к стенду посетителям, явно осознавая нелепость своего положения. Причем нелепость усугублялась, если кто-то из посетителей приостанавливался у его столика, равнодушно смотрел на стопку книг и шел дальше. Когда проходящий мимо еще и перелистывал его книгу прежде, чем снова положить в стопку и пойти дальше, нелепость превращалась в унижение.
У мсье Камбреленга было объяснение для этой ужасной публичной пытки, которой подвергали