– Скажите, Сергей Яковлевич, откровенно: вы еще не успели остыть от своих планов?
– Я честный человек, – ответил Мышецкий, устыдившись.
– Влахопулов ведь тоже честный, – заметил Иван Степанович. – Честнее многих в губернии… Но переселенцев он, однако, готов затравить собаками!
Удивительно, что Кобзев угадал его настроение. Сейчас, когда стали подходить первые эшелоны и надо было не мечтать, а сразу браться за дело, – появилась некоторая растерянность.
Правда, людей жалко. Даже очень жалко, – оттого-то и боязно идти на Свищево поле, глядеть в тоскливые глаза ребятишек, выслушивать вопли слезливых баб…
– Почему вы молчите? – спросил Кобзев с тревогой.
– Быть по сему, – ответил Мышецкий. – Чем они будут пахать – я не знаю. Хоть на бабах!
– На бабах и будут, наверное, – подтвердил Кобзев.
– Но земли дам… Вчера я обратил внимание: сплошь тянется жирный пласт. Так и уходит вдаль. Но от полотна дороги придется отступить, – там уже сидят немцы!
– А… Байкуль? – намекнул Иван Степанович.
Мышецкий отошел к окну, раскурил первую за день папиросу, выдохнул дым на муху, ожившую под стеклом на солнышке. Вскрывать всю хитрую подоплеку этого дела ему не хотелось, и он ответил просто:
– Байкуль уже отдан под монастырские доходы…
Далее они продолжали разговор на улице.
– Я понимаю ваши добрые желания, – предупредил Кобзев. – Однако… не устрашат ли вас осложнения с министерством Ермолова?
– Нет. Я рассчитываю на поддержку…
Хотел сказать: «сената», но вовремя сдержался, вспомнив о Мясоедове, и нервно закончил:
– Должны же быть на Руси честные люди, которые поймут и оценят меня!
Иван Степанович кликнул извозчика, чтобы ехать на Сви-щево поле, и на прощание напомнил:
– Не забывайте о султане!
– Султан у меня… знаете где? – Мышецкий вытянул пальцы и свел их в кулак, сверкнувший перстнем. – Вот вам султан! Этот сиятельный спекулянт только пукнет…
Прибыв на службу, Сергей Яковлевич сразу же полюбопытствовал относительно Влахопулова:
– От его превосходительства ничего не было?
– Нет. Симон Гераклович на даче.
– Ладно. Может, это и к лучшему…
Пора было приступать к делу. Он велел закрыть в кабинет двери, скинул мундир, засучил рукава и, протерев пенсне, кинулся – как голодный на еду – на ворох бумаг, подсунутых ему на подпись.
Итак, вдова Суплякова просит обратить внимание на ее племянников… Роспись – как один крючок, и угол бумаги раздирается наискосок. Бумага летит направо: это значит «возвращено с наддранием». Акцизный чиновник в отставке Пестряков знает способ, как победить Англию, – тоже с «наддранием». Девица Альбомова сообщает о себе биографические сведения и спрашивает, как жить ей далее. С «наддранием»: так ей жить, дуре! Мещанин Сурядов изобрел жидкость, которая, впитавшись в дерево, делает его несгораемым.
«Это – налево, дельное…»
Доносы… жалобы… проекты!
– На сегодня хватит. – Сергей Яковлевич снова натянул мундир и позвал Огурцова.
– Что в думе? – спросил он. – На какой час там назначено собрание сельских чинов?
– Если не ошибаюсь, уже началось, ваше сиятельство. Не смел напомнить…
Мышецкий попал на «вермишель» (так называлась тогда область побочных вопросов). В зале думы было достаточно тесновато, и князь решил остаться в дверях, чтобы иметь возможность курить. Отсюда он все видел и все слышал.
Иногда ему было просто скучно выслушивать непонятные разговоры о досках в три дюйма или о струе воды толщиной в палец, и тогда Сергей Яковлевич прохаживался по коридору думы, размышляя о своем – отвлеченном.
Чей-то голос привлек его внимание: речь шла о хлебе.
Он отбросил папиросу и протиснулся к двери. Обсуждался вопрос о недопущении – через полицию – торговли хлебом, явно непригодным в пищу. Председатель собрания Бровитинов демонстрировал образцы хлебных изделий, с которыми Мышецкий был уже хорошо знаком через Чиколини.
– Господа, – сказал Боровитинов, – этта… эта… Черт знает, что этта!
Из первых рядов собрания поднялась импозантная фигура предводителя дворянства. Атрыганьев поводил над собой набалдашником трости, призывая людей к вниманию.
– Я удивляюсь вам, господа! – начал он, повернувшись лицом в глубину зала. (Мышецкого он не заметил.) Двести лет, если не больше, русский крестьянин ест весной именно такой хлеб. Квашеный бурак с макухой, конечно же, не представляет собой деликатеса. Я бы не стал его есть! Вот, я вижу, здесь улыбается господин Иконников, – он, наверное, тоже не стал бы есть макуху… Но я, господа, пробовал в своем Золотишном, имении всем вам известном, проводить опыты. Я давал мужикам белую булку. И что же? Были они сыты, вы думаете? Нет…
Атрыганьев передал кому-то свою трость и цилиндр, уверенно поднялся на авансцену.
– Дайте-ка мне этот… хлеб, – сказал он.
Боровитинов отломил туго скрипнувший кусок суррогата. Атрыганьев поднес к нему зажженную спичку, и хлеб вдруг ярко вспыхнул, загорелся с треском – как факел, коптя и брызгаясь искрами.
– Нет нужды, – говорил предводитель, – доказывать вам, что этот хлеб не без примесей. Но мужики едят его, и заострять внимание присутствующих здесь сельских представителей на недостатках хлеба нет смысла, господа! У нас на очереди более важный вопрос: когда же от конки мы перейдем к самому прогрессивному виду транспорта – трамваю?..
Борис Николаевич не успел погасить кусок хлеба, когда из рядов сельских представителей выступила фигура какого-то мужичонки.
– Кабы и мне! – попросил он, явно робея.
Мышецкий вытянул шею, заинтересованный. Мужика пытались оттащить обратно, но он все тянул и тянул к Боровитинову свою жилистую руку:
– Дозвольте? Ваше… дозвольте?
Ему «дозволили». Не зная, как правильно встать перед собранием, мужик повернулся к залу спиной, чтобы видеть догорающий факел в руке Атрыганьева.
– Ясно горит! – выкрикнул он. – Быдто в аду горит… Хлебушко-то. И верно то, господин хороший, што не под зуб нам булки с изюмом! Куды-ы нам…
Голос мужика порой срывался на тонкий визг, и Мышецкий иногда не мог расслышать его слов. Но зато хорошо понял, что в Мглинском и Курбатовском уездах губернии (самых населенных) скоро не будет и такого хлеба.
Мужик плачуще бормотал о какой-то кобыле, о каких-то вениках, но суть его речи могли разобрать, очевидно, только близко сидевшие к нему.
Зато под конец оратор обернулся к собранию лицом.
– Митяй-то помер! – сказал мужик просветленно, словно завидуя покойнику. – А уж куды как был крепчушший… Не чета нам с вами! А все отчего, я так полагаю? От евтого фитиля, стало быть. Потому как и человек горит легко. Митяй-то – горд был. А вот, к примеру, Никишка Серапионов! Так он, бедный, до того измаялся с голодухи, что свою шапку овчинную съел…
И собрание грянуло хохотом. Смеялись гласные, тряслись животами купцы всех трех гильдий, тоненько взвизгивала кан-целярская барышня.
– Шапку съел, – повторяли кругом. – Овчинную… Оно и понятно: великий пост был! Вот он и разговелся. Шапочкой-то, сердешный…
Сергей Яковлевич был возмущен. Рядом с ним заливался какой-то регистратор, и тогда Мышецкий – в злости – вытянул руку и взял регистратора прямо за скользкое, жирное ухо.
– Грешно, – сказал князь, – и стыдно, милостивый государь! Мужик плачет, а мы забаве радуемся… Ей-