замочная скважина. Если б ты был умнее, то просто сколол бы её заколкой учителя Люя. И всё бы прекратилось. И, главное, прекратились бы твои собственные страдания.
Марко безучастно посмотрел на даоса. Злобный старикашка, подумал он безо всякого раздражения, словно констатируя факт. Подумал, как подумал бы о злой собаке в чужом дворе. Вынул руку из дыры, поднёс её к глазам и внимательно осмотрел. Никаких изменений. Он подошёл, нет, ну, конечно же, не «подошёл», он просто появился рядом с каменной иглой, висевшей в пространстве, и тронул её. Низкий гул, содержавший всю ярость ада, впился в его палец, молнией пробежав до самого сердца, точнее, до той дыры, где ему полагалось бы находиться.
— Давай, — глумливо проскрипел Ху, — вынь её. Попробуй! Раньше
Марко вспомнил. Их длинные жуткие тела, миллионы зубов, чешуёй покрывавших слизистую кожу, нелепые, пугающе уродливые формы, в которых не было ничего даже отдалённо похожего на порождения человеческого мира. Бесполезно было бы молить их о сострадании, ибо их эмоции не имели ничего общего с любыми чувствами, которые мы могли бы предположить, выдумать или попытаться как- то воспроизвести «от противного». Чистая жажда уничтожения — всё, что можно было уловить в их титаническом дыхании, чья пульсация пронзала Вселенную, заставляя звёзды испуганно вздрагивать.
Он вспомнил, как они с отцом впервые пошли в Грецию, пробное плаванье, чтобы посмотреть, как Марко переносит длительную качку, стеклянное, почти неподвижное море, убаюканное штилем, что-то такое растапливало внутри, отчего руки и ноги сковывало ленью, корабль шёл тяжело, выискивая нужный галс, иногда приходилось сдаваться, просто дрейфуя, но эти периоды тянущего нервы бездействия, к счастью, длились недолго, меньше дня, а потом вдруг щеки касался лёгкий- лёгкий зефир, ты орал как резаный — ветер! ветер! Отец добродушно улыбался, и снова толстозадое судно рыскало в потоках пронизанного солнцем воздуха, ища хотя бы намёк на спасительный ветерок, и повсюду разливалась истома, иногда превращавшаяся в скуку, но чаще — в полуденную сладость… И вдруг они поймали акулу, здоровенную, крупную акулу, отец сказал, что никогда не видел здесь такой, только за ревущими воротами Гибралтара, в Атлантике, где кончается Суша и начинается край Вечной воды, где можно плыть всю жизнь и не достигнешь больше ни единого клочка земли, оттуда приходят эти стремительные, как стрела, хищники, иногда размером с лодку, а бывает, и больше.
Она висела, подхваченная крюком под здоровенный сияющий хвост, бугорчатый, покрытый крупными шероховатостями, страннокожистый, не рыбий, Марко лёг на спину и подполз под неё, чтобы посмотреть ей в морду, это было так страшно, смотреть ей в глаза, как будто бы она нападала на тебя, но Марку захотелось проверить себя, перебороть свой страх, он лёг на спину и, упираясь, как кузнечик, в тёплые доски палубы согнутыми ногами, подполз прямо под неё и поднял глаза вверх. Господи, сколько у неё было зубов! Насколько взгляд мог проникнуть в её пасть — всё тянулись зубы, и Марку вдруг представилось, что вся она полая до самого хвоста и вся изнутри покрыта этими страшными зубами, которых там сотни и тысячи, она казалась совершенно мёртвой, но глаза её, эти мёртвые глаза, не выражали ничего, кроме голода, сумасшедшего голода и ярости. Марку очень хотелось по-маленькому от одного только этого мертвеющего взгляда и людоедской «улыбки», полумесяцем рассекающей большое, как лодка, тело, но он же был мужчина, он юнга, без пяти минут настоящий моряк, он сжал ладошкой свою смешную детскую пипирку, так, что стало больно там внизу, и тихонько выполз из-под акулы, стараясь не расплескать то, что чудом удерживалось в сошедшем с ума мочевом пузыре.
Мимо шёл матрос, он повернул голову, чтобы подмигнуть Марку, в руках он нёс деревянный таз с очистками, рыбьими внутренностями и подобной ерундой, и вдруг мёртвая акула грациозно повернулась и в одно мгновение выхватила у него огромный кусок мяса с внутренней стороны бедра, жадно перехватывая его пастью и рвя, и чавкая, как пёс, лицо матроса вмиг помертвело, он попытался удержаться, оперевшись на фальшборт, но кровь хлестанула из него, словно лава забила из вулкана, выплеснувшись на добрый десяток шагов, и он умер от кровопотери прежде, чем команда пришла в себя. Отец заревел как раненый, схватил багор и одним ударом рассёк акулу сверху донизу, из неё хлынул поток полупереваренной рыбы, какие-то куски, что-то ещё, глиняный кувшин и ботинок, он особенно запомнился Марку, этот старый кожаный ботинок, ещё добротный, крепкий мужской башмак, явно когда-то сидевший на ноге несчастного, познакомившегося с этой бессмертной тварью слишком близко. Марко было подошёл к акуле, но отец предостерегающе крикнул, и, точно в ответ ему, она ещё несколько раз дёрнулась так сильно, что команда в ужасе отшатнулась, и в этот момент Марко снова увидел её одуревшие от неутолимого голода глаза и поразился тому, что, прощаясь с жизнью, уже без желудка, без внутренностей, она всё ещё хотела жрать, убивать, рвать поддающуюся плоть сотней зубов.
Он рассеянно посмотрел на Седого Ху. И прислушался к вою мириад демонов, что намертво впечатался в его память. Они бушевали где-то там, за тонкой каменной иглой. Сейчас их голос не пробивал толщу пространств, сколотых ею, однако он был там, звал, проклинал, повелевал. Демоны не были акулой, они были несопоставимо страшнее. Он снова вспомнил мертвеющее лицо матроса и спросил:
— О каких страданиях ты говоришь? Чего я мог бы избегнуть, если б сколол этой твоей заколкой дыру в своей груди? Страдания? Что такое эти «страдания»? Демон, вырвавший из моей груди
Седой Ху не слушал. Он становился всё прозрачнее, покидая это странное междумирье, его морщинистое лицо по-прежнему ничего не выражало. Марко пытался как-то оскорбить его, но потом подумал, что кричит на призрак, от которого остался лишь туманный слоистый след на поверхности сонной ряби.
«Миг искреннего сочувствия искупает долгие века ненависти», — сказал голос Шераба Тсеринга. Марко открыл глаза.Двадцать семь.
Яванский корабль более всего напоминал праздничную корзинку с подарками. Он каким-то чудом удерживался на поверхности воды, Марку казалось, что всё это золотое узорчатое великолепие никак не может обладать плавучестью. Огромный, даже по сравнению с флагманской джонкой покойного Хубилая, он позвякивал тысячами тонких золотых и серебряных чешуек, сияя как украшенная огнями дворцовая башня.
— Как вы поплывёте на этом кошмаре? — улыбнулся Кончак- мерген, глядя, как длинная вереница яванцев, разодетых как попугаи, чинно взбирается по сходням. Улыбка разбила его лицо сотней лучиков. Он сильно сдал, постарел и даже слегка ссутулился.