Хоахчин, не меняя позы, всё так же сидя на коленях, закрыла глаза и выдохнула. Смерть накрыла её своим чёрным покрывалом, и где-то бог смерти Яма, языком тумана полыхнув из нижних миров, уже насадил её душу на свой стальной крюк. Пергаментная кожа на глазах темнела. Высохшие руки с деревянным стуком упали на пол, последний раз дёрнув артритными пальцами. Из глубокого разреза почему-то не шла кровь. Марко подобрал клинок и слегка раздвинул края прорезанной ткани: из тёмной раны в пергаментной коже выползла тягучая маслянистая струйка чёрной жидкости. Марко взял из курительницы ароматическую палочку и поковырял ею в ране. Чёрная жидкость тянулась как смола. Всего её натекло примерно с чайную чашку. Она пахла кровью, но почти совсем неслышно. Марко хмыкнул и вышел из покоя тем же путём, что и вошёл. Квартал вокруг уже спал, и никому не было дела до юноши, бегущего по широкому карнизу.
Спрыгнув на тротуар, Марко сплюнул, вытер слёзы и громко сказал: «Старая лживая тварь. Надо было всё сжечь». Никто его не услышал. Он споро побежал вниз по улице, привычно укрываясь в тени. Внезапно он остановился от жестокого укола в сердце. Что-то произошло. Что-то страшное, непоправимое. И вслед за этим уколом где-то на периферии сознания Марко скорее почувствовал, чем услышал страшный крик.
— Великий хан, — в растерянности шепнул он непонятно кому и ещё быстрее припустил по улице, по направлению к центральной дворцовой площади. Над горизонтом слабо заиграл прозрачный рассветный ветерок.Девятнадцать. Интермедия.
Огромная круглая пушинка медленно плыла в загустевшем от жары воздухе, напоённом йодистым ароматом недалёкого моря, словно многолучевая звезда, танцующая вслед порывам еле уловимого ветерка между ясных солнечных столбов, массивными колоннами пробивавшимися между прерывистых ватных облаков. Сотни и тысячи её сестёр висели в зеленоватом мареве над долиной, создавая иллюзию звёздного неба, опустившегося прямо за изумрудные луга, местами вздыбленные круглыми горбами невысоких холмов, поросших кудрявой зеленью. Само многоцветное море скорее угадывалось, чем действительно виделось отсюда, из распахнутого окна; роскошный вид на серебристосиние воды залива открывался с соседнего холма, где они с Сэмюелом любили после полудня устраивать частые пикники, «крестьянские» вечеринки, ломая руками грубый хлеб и домашний сыр, в которых, по утверждению мистера Пула, содержалась необычайная «земляная» энергия, крайне полезная для зеленоватой кожи Сэмюела и его жидкой крови. Для необходимого сгущения последней мистер Пул дюжинами привозил из Портсмута отличное бордо, доставляемое из свободного от мятежа Гавра, да и вообще был крайне любезен и заботился о Сэмюеле подобно родному отцу. Несмотря на то что поэтический дар Сэма не приводил его в такой восторг, как его пламенные речи в защиту коммунистического существования и проповеди о христианском царстве всеобщей справедливости, основанном на идеалах равного распределения благ, общей умеренности и обуздании животной алчности в тех, кому Господь дал богатство, мистер Пул считал, что именно за такими людьми, как Сэмюел, должно быть будущее.
Сэмюел, при всей своей аристократической повадке и бросающемся в глаза (хоть и деланном) высокомерии, часто захаживал в коже — венную мастерскую мистера Пула, где, несмотря на царящий смрад, исходящий от дубильных котлов, проводил довольно много времени, глядя, как подмастерья выкатывают нежнейшую лайку для перчаток, которые вскорости украсят самые породистые руки Лондона. Мистер Пул, разумеется, часто ругал Сэмюела за такое небрежение своим здоровьем, говоря, что ему, поэту и пророку счастья человеческого, не место в этом чаде и дыме, что не для этого они с Сарой приехали из Бристоля, сюда, где здоровый бриз должен был вдохнуть в Сэмюела свежие творческие силы… Но втайне мистеру Пулу, конечно, льстило внимание Сэмюела к деталям ремесла, и он делал вид, что решительно ничего не знает о том, что наш поэт даже пытается помогать подмастерьям в те часы, когда хозяин мастерской находится в отлучке.
Сара вгляделась в летящий по ветру пух, освещаемый солнцем, сияюще-белый на зелёно-жёлтом, вдохнула влажную воздушную волну и подумала, что Сэмюел, пожалуй, прав: Вселенная ослепляюще прекрасна этой неброской, растворённой повсюду, почти девической в своей скромности красотой. Она чуть приподняла тяжеленный утюг и слегка покачала его, раздувая угли.
Эдит следила за ней с плохо скрываемой насмешкой. Она считала, что сестра уж слишком буквально следует рекомендациям мужа тянуться к простоте, и что-что, а уж глажка батистовых сорочек вполне могла бы быть оставлена служанке Элизабет, рябоватой женщине из соседнего Порлока, которая, по мнению Эдит, и без того слишком бесстыдно эксплуатировала коммунистические воззрения хозяев. Даже если сословное деление общества и является условностью, по мнению этого небесного Сэмюела, то уж элементарные правила приличия-то никто не отменял, полагала Эдит. В конце концов, не эти ли бездумные потуги взвалить на себя грубые домашние заботы и довели Сару до Этого Кошмара? Впрочем, говорить об Этом вслух Эдит даже не думала, прекрасно понимая, что прошло слишком мало времени и Сара только- только оправилась от гибели новорождённого. Наоборот, Эдит приехала погостить именно с тем, чтобы убедиться, что сестра полностью пришла в себя после смерти сына и ей не нужна нянька, которая бы предотвратила самоубийственные мысли, терзавшие Сару в первые недели после Этого Ужаса. Заодно она предполагала слегка разгрузить сестру от забот о Хартли, её первенце, который требовал всё больше внимания.
— Ты знаешь, Роберт хочет совершенно оставить профессию юриста и полностью отдаться поэзии, — сказала она, покачиваясь в кресле и ловко ведя тонкую нить вслед прихотливому рисунку, нанесённому на бязевую салфетку, натянутую на пяльцах.
— Боишься?
— Не особенно, — беспечно сказала Эдит. — На носу девятнадцатый век, высокий дух становится превыше грубых материй. Если мы будем всё время задумываться о том, что нам не хватает средств, нам не на что покрыть долги, нам приходится штопать мужьям рубашки, в то время как кто-то может себе позволить выбросить дюжину батистовых сорочек в одну неделю — тогда зачем было вообще выходить замуж за поэтов?
— Ах, Эдит, — вздохнула Сара, глядя на сестру, в чьих прозрачных глазах ей всегда виделась какая-то восхитительная лёгкость по отношению к жизни, которой самой Саре так порой не хватало. — Я бы с радостью разделила эти прекраснодушные мечтания о высшем духе, который уже спускается в мир, чтобы обновить его. Но… ты же знаешь, Сэмюел по-прежнему болен. А болеть нынче — очень дорого.
— Как его сердце?
— С тех пор как врач прописал ему опиум, он, по крайней мере, не жалуется на постоянные боли. Иногда мне казалось, что я не вывезу на своих плечах груза всех этих несчастий. Нет ничего более невыносимого, чем видеть страдания мужа, которые он изо всех сил пытается скрыть, а его глаза… Глаза не обманывают. Порой я украдкой бросала взгляд на Сэмюела и видела в его глазах столько боли, сколько, наверное, не может выдержать человеческое существо. Иногда его прихватывало так, что… Он… — на глаза Сары навернулась лёгкая слеза, — он не мог говорить по часу и даже более. Словно игла в сердце мешала ему дышать. А теперь он, по крайней мере, может дойти со мной до нашего любимого холма, ни разу не останавливаясь для передышки.
— И всё-таки я боюсь за него, Сара, — честно сказала Эдит. — Когда я вечером вошла к нему в комнату, он лежал, сжимая трубку кальяна, в этом своём длинном кресле с этой его любимой обшарпанной