электростанции с одним мужиком, не помню уже, как и звали. Так вот, был тот очень грамотный, все газеты читал. А к ним все комиссии разные приезжали. И вот однажды вечером приехали вот такие 'толкачи', привезли с собой водки, закуски и позвали выпить с собой мужа моего и вот мужика этого. Ну, они выпили, разговорились. И мужик-то стал над ними издеваться, что это, говорит, вот я в газетах все читаю три большие буквы и одна маленькая ВКП(б), и не знаю, что это такое. Ну, те ему расшифровали, что, дескать, это Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков. А он им и говорит: 'А я как ни кручу, ни верчу, у меня все выходит всесоюзное крепостное право большевиков'. Его тут же объявили врагом советской власти и забрали в город. Он там прикинулся дурачком, и вот по слабоумию его и отпустили, да еще справку написали. Что он ненормальный-то. Так люди рассказывали, когда шел он по базарной площади, там дети, продавая газеты, кричали: 'Вятская правда', а он стал кричать 'Вятская кривда'. И когда его забрали, он показал свою справку, и его отпустили. Вот так мы и жили молча в то время, боялись слово сказать».
Органы НКВД внушали страх и ужас всему населению. Многие сейчас с уважением вспоминают их: «При жизни Ленина Сталина никто не знал. Когда его избрали генсеком, начали хвалить. Я при нем работал. В управлении. Страх у нас был. Здание НКВД построили в 36-м году. Возле него люди боялись ходить, ходили по другой стороне. Работали день и ночь, много было врагов у советской власти, шла политическая борьба, с богатыми боролись. Много было тех, кто против советской власти. Хлеб зажимали. Если бы не было НКВД, не удержать бы советскую власть. Когда секретари обкома ходили в НКВД, у них коленки тряслись. Тогда было там очень строго, все боялись. А теперь зато все командуют направо и налево, занимаются там теперь только пьяницами. Тогда все вокруг молчали, никто ничего. За разговоры судили, репрессировали. Безобразие это, конечно, было» (С.А. Перминов, 1908).
Нам сегодня трудно даже представить меру того страха, его качество, что ли. Это был Великий Страх, повседневный. Изматывающий. Не случайно многие чуть ли не с облегчением встречали свой долгожданный арест. Но и в НКВД работали люди. Видимо, порой с ними можно было договориться (если повод был незначительным). Но и мера ненависти к ним была велика: «Раньше, конечно, Сталин для каждого человека — это как отец родной. С таким уважением, трепетом относились и некоторые вместо иконы вешали, боготворили. Вот какое отношение было. И боялись: за 5 минут судили, 30-е годы — это смутное время было. От родителей помню, боялись уже слово сказать, боялись где-то собираться, ничего лишнего не говорили. В 30-е перед самой войной хватали на ходу. Я была свидетелем, как отца у меня чуть не упекли за частушку. Все продал, приехал голый. Ни сесть, ни лечь — ничего нет, и спел частушку. Спел и все, а ведь частушка-то к Сталину не относилась. Его бы расстреляли. Маму тоже. Если кто ночует из деревни, вызывают — кто да что. Ведь вверху жил над нами из «серого дома», так вот, как мы ему смерти просили! Скольких он упек! Когда уж война кончилась, все на реку ездили на лодках кататься. И он, видимо, со своей организацией из «серого дома» ездил по реке на лодке, лодка перевернулась, и он на реке тонул. Все видели, а его никто не спас. И после войны не поймешь, что было. Почему в плену был? Да ведь он, может, раненый был, может, оглушило его, как он? Вспоминаешь, и волосы дыбом встают, вот какое время было!» (З.И. Чарушина, 1928).
Люди, наделенные властью, сами чувствовали себя на плахе. Психология временщиков, уверенности, что все можно решить силой, чувство зыбкости, ирреальности происходящего — «или пан, или пропал» — сильно влияло на их решения. «Бери сам, пока не взяли тебя!» — такой метод применяли многие.
«После фронта снова работал на заводе, меня приняли в члены партии в 1941 г. Работали тогда разные политические кружки. Мы углубленно изучали «Краткий курс истории ВКП(б)». Занимался я в кружке атеиста. В то время религия, колдовство и другие причуды людей были зажаты. Их просто не признавали, они находились в подполье. Например, за пропаганду евангелизма один из моих знакомых был осужден на 10 лет. А ведь он всего лишь предоставлял свой дом для собраний их секты. Все же аресты и расстрелы не прошли даром для нашей страны. В свое время был знаком с девушкой. А она была секретаршей первого секретаря Кировского обкома партии Столяра. Так она рассказывала: после каждого крупного партийного совещания, даже не после совещания, а прямо на нем арестовывали и выводили некоторых партийных руководителей. И помню такое указание — каждый рабочий должен подписаться на облигации на 120 % от среднего месячного заработка. Не меньше, и никаких гвоздей! Иначе вооруженная охрана не выпускала рабочих с территории цеха домой. Кроме того, партийные работники, наделенные властью, употребляли ее не совсем правильно. Тот же Столяр, вернее, по его личному указанию был разрушен ряд церквей. А ведь они были красавицами. Взрывали их на кирпич, но этот кирпич на строительство употребить не удалось, строили тогда не так, как сейчас. Столяр был в дальнейшем расстрелян по указанию Сталина как враг народа. Но нужно отдать ему должное — партийцем он был сильным. А церкви все равно жаль» (А.С. Паршаков, 1912).
Человеческие чувства: жалость, сострадание, доброту — на любой должности следовало отринуть. Они мешали службе. Только приказ сверху мог быть мотивом всех действий работника. Здравый смысл в спорной ситуации тоже мешал: «Был у нас такой случай. Женщина, ответственная за хранение зерна, раздала его понемногу бедным многодетным семьям. Так ее на другой день увезли, посадили на 5 лет. Таких случаев было немало. В деревнях шпионили тайные агенты, они следили за всеми этими делами и, проведав, сразу сообщали в милицию».
Опасно было доверять и близким родственникам, семье. Особенно ненадежны были дети. По искренности и доверчивости своей они могли быть использованы как угодно. Александр Степанович Юферев (1917) помнит: «А раньше и слово-то лишнее боялись болтнуть. Болтнешь не то, и уведут тебя Бог знает куда. Случай у нас такой был. Сын Константина Мельника дядю на 5 лет посадил. Да и было за что, а то за такое слово, что Ленин лучше был, чем Сталин. Увезли его, не знаю куда, и сейчас Бог только ведает, где он».
О лагерях рассказывали шепотом и только людям, которых хорошо знали. Но ведь лагеря располагались зачастую недалеко от населенных пунктов. Поэтому, что такое лагерь, знали многие. «С юга на телегах везли раскулаченных в лес — туда, где сейчас первый поселок. Там в лесу и высадили. Много народу тогда погибло. Особенно детей, ведь глушь у нас была. Вначале они в землянках жили. Потом расчистили пашню, кто жив остался. Они ведь тружениками были, снова стали жить хорошо. Там и немцы были, и украинцы. Да, наделали тогда делов. Кого в тюрьму, кого на поселение. А у власти в Кирсе-то ведь тогда неученые были. Много людей напрасно сгубили. Нам ведь тогда ничего не говорили, ничего мы не знали. Страшно было! Так же и о Сталине мало что знали. Муж мой сильно его не любил. А сказать в открытую нельзя было, особенно после войны. В войну-то ведь за катушку ниток или за опоздание на работу в тюрьму садили. Лагерей вокруг Кирса уйма была. И все заключенные там сидели. На 132-м километре западнее Кирса ужас что было! Много их умерло там от голода. Страшно и подумать. После войны-то садили в тюрьму всякого, кто вздумал что-то неладное сказать. Все и боялись. Больно много таких людей невинных загубили. Басурман он!» (А.В. Осколкова, 1904).
Немногие сегодня связывают свой страх и ужас тех лет, полную беспомощность и беззашитность человека перед лицом свирепого людоедского государства с советской властью. В.И. Перминов (1908, крестьянин) один из этих немногих: «А при советской власти все под страхом жили. Когда в Кирове работал на заводе, мальчик детдомовский сказал, что все равно Германия нападет. А начальник наш говорит: 'Молись Богу, что ты из детдома, а то бы посадил'. Раньше про Сталина сказать было ничего нельзя, сразу посадят. Когда работал в Соликамске в шахте, видел там политических заключенных. Они жили в общежитии, в большом зале. Я сказал тогда машинисту: 'За что это так много людей сослали?' А он мне ответил: 'Это еще что?! Я целыми составами в Сибирь возил'. От человека тогда ничего не зависело, что хотели, то и делали власти».
Подневольным, крепостным был труд не только крестьян, но и рабочих, жестко привязанных к своему предприятию, лишенных возможности перехода на другой завод, находившихся под угрозой суда за 20- минутное опоздание. «В 40-м году вышел правительственный указ — за опоздание на 20 минут судили и давали принудительные работы сроком на полгода. Я сама судимая. Не хватало рабочих рук на предприятии — меня послали в кожзавод помочь. Я отработала там в ночную смену, кончила рано утром, как раз надо было снова начинать смену уже на своем месте. После ночной смены устала, замешкалась и опоздала на несколько минут. Под горой, на Вокзальной, было здание нарсуда. Меня туда вызвали. Идти я очень боялась, но что делать. Долго со мной не церемонились. Спросили фамилию, имя, спросили: «Опоздала?» Я говорю: «Да». Меня осудили на 6 месяцев принудиловки с вычетом 25 % из зарплаты. Ой, ты, пожалуй, не записывай это, а то могут приехать за мной. Заберут еще старую! Ведь это все ненадолго. У Горбачева