возможность свести личные счеты. Человек даже на маленькой должности в сельсовете мог обречь своего недруга на изгнание и смерть. Вспоминает Павел Егорович Яковлев (1904), бухгалтер: «В нашей деревне был кулак Репин С.Е., имел отдельный большой участок земли, сам с семьей на нем работал, а когда заготавливали корм для скота и собирали урожай с полей, он ходил по деревне и заходил в каждый дом или стучал в окно, требовал: «Завтра хозяин этого дома должен со своей семьей выйти ко мне на работу» (на сенокос или уборку хлеба). Так в 1910 году было. Однажды этот Репин заявился к нашему дому и сказал, чтобы все, то есть хозяин и его семья, вышли на работу. Отец категорически отказался. Тогда кулак схватил его за грудь, хотел вытащить в окно, но отец вырвался и ударил его. Урядник Панков (его друг) вел следствие, и на отца возбудили уголовное дело. У Репина родной дядя работал в волости в должности волостного старшины. Отцу дали год тюремного заключения. Кулак поджег наш домишко, а рядом стоял амбар с собранным урожаем, пожаром было все уничтожено. Сгорела у нас и последняя коровенка. Я отлично помню, как мать сидела с нами, троими детьми, под изгородью и смотрела, как все уничтожается пожаром. Затем мы увидели, что плетется наша кобыленка, а на санях лежит весь в крови отец (после суда его отпустили на день домой). Полумертвого мы его внесли в дом соседа, затем он был направлен в больницу, а по выздоровлению — в Сычевскую тюрьму. А мать взяла нас троих маленьких, и ровно два года мы ходили по миру и собирали куски на пропитание. Меня взяла старшая сестра, она работала в швейной мастерской купца по фамилии Лайтус. После XVI съезда партии я немножко проработал в Подовраженском сельсовете и вот тут-то я и расправился с кулаком Репиным (имущество конфисковали, а его сослали на Соловки)».
Поводы к аресту могли быть ничтожными и случайными. Человек часто сам не подозревал — за что? Малейшее неповиновение, ирония, сомнение в правильности указаний руководства любого уровня каралось беспощадно как бунт. «В 1938 году меня взяли в армию. И я находился в военно-морской пограничной школе. Был у нас такой случай. Шли строевые занятия. Во время перерыва разошлись кто куда. Один курсант пошел в туалет, а бумаги с ним не оказалось. Его товарищ дал ему газету. А на ней был портрет Сталина. Курсант взял газету, посмотрел и говорит: «О, Иосиф Виссарионович! Ну да ничего, надо же чем-то пользоваться». Когда закончились занятия и мы пришли в казарму, его вызвали в штаб и оттуда он больше не вернулся. Нам потом сказали, что это был враг народа. После демобилизации из армии в 1947 году некоторое время я был председателем колхоза. Помню, нас, председателей, вызвали в район для отчета. Колхозы после войны ослабли, народ жил плохо, голодно, ел траву. Вот стал отчитываться один председатель, тоже фронтовик, и сказал, что задание района выполнить не сможет. У него было две лошади всего, урожай немолоченный, а у него забирали этих лошадей на лесозаготовки. А ведь лошади нужны были ему на молотилку, такой был конный привод. Да еще хлебозаготовки вывозить. Поэтому, говорит, лошадей не дам. Председатель райисполкома встал и говорит, что вот это враг народа. Таких врагов народа надо искоренять, чтобы они нам не мешали. Прокурор района взял трубку телефона, сказал, чтобы прислали двух человек. Когда стали выходить в коридор, то увидели, как в кабинет вошли двое милиционеров, пробыли там минуты 2–3 и вышли с этим председателем. Вот тогда я и решил уйти из председателей. Уехал из деревни, поступил на комбинат слесарем, женился» (И.А. Бажин, 1918).
Очень часто слышу рассказы вроде этого: «Имя Сталина стали с боязнью произносить, за любое слово выселяли. Потом стали это диктовать как вредительство. Обстановка была такая, что даже по записке, что такой-то — враг народа, забирали. Живешь и не знаешь — заберут или нет, ночью или днем».
Люди знали о массовых расстрелах. Стремление спрятаться, не выделяться, быть как все — было всеобщим. Борьба с религией велась не теоретически, а физически. «А людей у нас расстреливали! Было. Много расстреливали. Когда мы еще в деревне жили, сосед у нас был хулиган, его потом ночью увезли — и нет его. Священство расстреливали — чудо прямо какое-то! Я еще девкой была — вдруг приехали и батюшку нашего с сыном в Чигирепе расстреляли. После него был отец Василий. Не стал по новому стилю служить — пулю в лоб! Четверых увезли от нас священников, и никто не знает, за что» (З.С. Медведева, 1914).
О тяжелой реальности бытия ничего говорить не следовало, ее нужно было не замечать. Все высказывания должны быть позитивными и оптимистичными. А.Е. Серкина(1910): «Мой отец в 1944 г. был репрессирован за то, что побыв в своей деревне в отпуске и вернувшись назад на завод, рассказал, что пахал дома на бабах землю. Расценили это как «дискредитацию советской власти, дали ему 10 лет. Срок отбыл полностью, вернулся в 1954 г. больным человеком и скоро умер».
М.В. Владимирова (1909): «Боялись что-то сказать. А если кто на кого сердит, пойдет, скажет в органы, и увезут человека. В 1939 году у нас в доме жил сосед один, бывший дьякон, и работал он бухгалтером. А однажды на дворе народу было много, и он вздохнул и сказал: «Да, тяжеловато живется». И кто-то донсс. И как-то раз ночью, в два часа, к нам постучались два милиционера и спросили, проживает ли здесь такой-то. Мы сказали — да, проживает. Тогда нас взяли понятыми. Дьякона арестовали, якобы он жалуется на советскую власть. И ни слуху, ни духу больше о нем».
Количество секретных сотрудников (добровольных помощников) было огромным. Они были, судя по рассказам, на каждом предприятии. Отказ стать таким сотрудником был делом рискованным, но, судя по всему, встречался. «У нас в бухгалтерии работал старичок. Однажды из Москвы я привезла снимки политбюро (их дали в нагрузку), все фотографии правительства. И сразу в бухгалтерию. А он прямой такой был, посмотрел и сказал: 'Да, видать, что не 400 грамм едят'. А нам тогда по 400 грамм хлеба давали. Тогда в НКВД были завербованные в коллективах люди, которые следили за сослуживцами и доносили на них. И вот одна такая у нас передала эти слова. Старичка забрали, куда-то отправили, и только после войны он пришел. Но до дома не добрался. Вместо Горок вылез в Бурце. Ехали на пароходе. Он поднялся в гору и от переживаний умер. Разрыв сердца! Там вид красивый открывался на наше село. Очень уж хороший был мужик.
Меня тоже вызывали в НКВД. Ногин сказал: 'Вы часто бываете в коллективе. Может, будете передавать кто что сказал?' Я ответила: 'Нет, я часто бываю в коллективе, но разговоров не слушаю, только заставляю что нужно делать'. А потом они, видно, пригласили эту работницу. Платили ли за это, не знаю» (А.А. Новоселова, 1914).
Поручение следить и доносить о беседах с определенным человеком нередко давалось его друзьям, родным. Ни в ком нельзя быть уверенным. И.В. Киселев (1925): «Да, нельзя было даже зайти погреться, потому что были специальные люди, работой которых была слежка. Они, заметив, что человек отлучился с рабочего места, докладывали куда следует, что грозило провинившемуся потерей заработка, еще хуже — места работы или даже свободы. В то время везде было так, а не иначе. Однажды мой друг признался мне, что имел задание следить за мной, и по окончании командировки, а ездили мы в Москву на ВДНХ с делегацией рационализаторов, написать о моем поведении подробный отчет. Но, к счастью, это был честный человек, хотя подчинившийся подлости времени. Мне тогда повезло. В то время я еще не полностью осознал, что такие методы были нужны руководству для устрашения. Многие жили в страхе, боялись сказать лишнее, выразить неудовлетворение чем-либо, потому что стены имели уши».
Интересоваться тем, что делается вокруг тебя, не следовало. Комментировать события было еще опаснее. Крамолу можно было найти в самых невинных речах, если хорошо поискать. «Когда я работал уже на заводе в 30-е годы, очень часто, приходя на работу, не видел в цехе одного-двух человек. После выяснялось, что они арестованы. За что и почему, никто не знал и объяснить не мог. Даже интересоваться этим было запрещено. Репрессировали зачастую тех, кто больше боролся за правое дело и высказывал свое мнение, как лучше организовать то или иное дело. Ну а больше всего аресты производились просто за неуместную болтовню, за анекдоты. Помню, работал я на стройке МВД и спросил одного, знал, что он сидит по 58-й статье, за что же он посажен. Он говорит, работал после войны трактористом, а трактор был плохой, чтобы его завести, надо полдня крутить ручку. И он своим товарищам сказал, что на фронте работал на американском тягаче, который заводится от стартера мгновенно, и похвалил эту машину. Ну и дали ему 10 лет, как за выхваление иностранной техники и принижение нашей. Можно привести сотни примеров. При Берии ведь разговаривать двум-трем человекам между собой было опасно, так как каждый пятый или третий был завербован службами госбезопасности агентом-доносчиком. Поэтому и проходили такие массовые репрессии» (И. И. Зорин, 1918).
Эпоха была к юмору, смеху, шутке, острому слову беспощадна. Свободно могли высказывать свои мысли в то время, как некогда при Иване Грозном, юродивые и дураки. Правда, в отличие от XVI века, в 1936 году у дураков тоже требовали справку. К.И. Тарбеева (1909): «Так вот, работал мой муж на