где при Советах был ссыпной пункт, а сейчас держали пленных, сел на услужливо подвинутый Евсеем ящик от патронов, смотрел на лежащего у его ног человека, который день назад охотился за ним, швырял в него бомбы. Павел приподнялся на локтях, хотел сесть, но, охнув от боли в плече, снова опустился на солому. Он хорошо понял взгляд Колесникова и его душевное состояние: болезненное любопытство и плохо скрытый страх светились в его встревоженных, растерянных глазах. И руки Колесникова мелко, но заметно подрагивали.
— Что дрожишь, Колесников? — насмешливо спросил Павел. — Я у тебя в плену, радоваться должен, а ты…
Колесников заметил, на ч т о именно смотрел полуживой этот чекист, поспешно стал закуривать, занял руки делом. Жадно и торопливо затянулся, сквозь дым папиросы разглядывал Павла, думая, что сильным и смелым надо быть человеком, чтобы вот так вести себя перед смертью. А может, просто дураком, не понимающим, что жизнь одна, другой не будет. С третьей стороны, у чекиста нет выхода, он хорошо понимает, что в живых его не оставят, как бы он себя ни вел, и потому решил быть самим собой, не извиваться душой. Что ж, и это понятно.
«Взять бы да отпустить», — неожиданно для самого себя подумал Колесников, понимая, что этим вызовет сильное недовольство штабных — все они предвкушали какую-нибудь необычную кровавую расправу над парнем из чека. И вдруг отпустить. Нет, уйти ему отсюда не дадут, даже если он, Колесников, и распорядится.
И все же какое-то мгновение Колесникова цепко держала эта мысль. Он не смог бы найти точного объяснения причин ее появления, но мысль эта ему нравилась, тешила какой-то смутной надеждой, предположением: а случись что с ним самим? Ведь все в мире так переменчиво. Лежал бы он сейчас на соломе вместо этого парня… А потом поставили бы перед столом, за которым сидел Трофим Назарук, штабные…
Вспомнив недавнее прошлое, Колесников зябко повел плечами, спросил Павла, из каких он мест родом, где живет его мать.
— Родом я из России, Колесников, — был ответ. Голос у парня по-прежнему насмешливый, живой — не было в нем и тени страха. — Кому надо, найдут мою мать, скажут…
— Неужели тебе не страшно? Помрешь ведь скоро, — Колесников с нервной улыбкой оглянулся на стоящих рядом Безручко и Евсея.
— Смотря за что умирать, Колесников, — ответил Павел. — Тебе, вижу, страшно, потому что ты трус. За жизнь свою подлую кому угодно служить готов…
— Думай, шо говоришь, парень! — грозно прикрикнул Безручко. — Языка за такие речи лишишься.
— Поздно уже думать, дядя. — Павел шевельнулся на соломе, лег поудобнее. — Времени не осталось. Да и Советская власть меня таким сделала.
По знаку Колесникова Евсей набросился на Павла, бил его в лицо и ребра носками тяжелых кованых сапог, выкручивал раненую руку. Потом облил ледяной водой, привел в чувство.
Безручко наклонился над Павлом — тот тихо, сдерживая себя, стонал.
— Ты ще молодой, хлонец, — вкрадчиво говорил голова политотдела. — Жить тебе да жить. А много не розумиешь. Власть ваша — она на два дня, а нашей — века стоять.
— Брешешь, гад, — внятно сказал Павел. — Власть у народа всегда будет Советской. Запугали вы своих хохлов, одурачили.
— Ты скажи, хлопец, кто тут в Калитве помогав тебе? А? — настойчиво спрашивал Безручко. — Ну, Степка Родионов… А ще кто? Живого оставим, если скажешь.
— Дурак ты. — Павел сплюнул кровь. — Никакого Родионова я не знаю.
Евсей приладил тем временем к одной из перекладин амбара веревку, за связанные сзади руки потянул Павла вверх, к бревну, и Колесников, весь напрягшись, ждал: вот-вот закричит этот парень с измученными васильковыми глазами, попросит пощады, тогда и у него, у Колесникова, что-то станет в душе на место — все живые одинаковы, все хотят жить и боятся боли. Но Павел не проронил ни слова и скоро потерял сознание.
Разозлившись, Колесников зверем накинулся на Данилу Дорошева — тоже страшно избитого, окровавленного.
— Ну шо, Данила, нагулявся с моею Оксаною? — хрипло спрашивал Колесников. Он обошел стоявшего перед ним Дорошева с недоверием и некоторым удивлением: неужели правда, что могла Оксана полюбить хромого этого черта, пусть и со смазливой рожей?! Неужели бегала к нему на свидания, дарила ласки?!
— Оксану любил и люблю. — Данила пошатнулся от удара в лицо. — А тебе, паскуда, одно скажу: не жилец ты на этом свете. Ты бандюкам продался, шкура…
Колесников, скрипнув зубами, ударил Данилу ногой в пах, и тот скорчился от боли.
— И на власть нашу законную… руку подняв… Не будет тебе прощения. Попомни мои слова.
— А тебе за чекиста прощения нету! — Колесников, выхватив наган, одну за другой всаживал пули в живот Даниле. — Вот… собака! Подавись!
Он разрядил всю обойму, не чувствуя, однако, в душе облегчения и удовлетворения — и мертвый уже Данила, и парень из чека не покорились ему, не и с п у г а л и с ь с м е р т и!
Мать Данилы удавил матузком[9] Япрынцев, молодой прыщавый хлопец, у которого пьяно тряслись губы. Но поручение Евсея он выполнил охотно, заслужил похвалу.
— Вот гарно, — подбодрил Евсей. — Это в первый раз не по себе, а потом ничо?го, пройдет…
…Оксана, которую грубо втолкнули в какой-то темный закуток с единственным, затянутым паутиной оконцем, слышала стоны Данилы, выстрелы. Она понимала, что озверевшие люди не пощадят и ее, пусть она и жинка самого Колесникова — велики были ее «грехи» и перед мужем, и перед повстанцами. Конечно, если бы она сказала Конотопцеву, что никакого отношения к раненому этому чекисту не имеет, все повернулось бы, наверное, по-другому, ее сейчас и не держали бы здесь. Иван, понятное дело, набросился бы на нее с кулаками: пусть ты, Ксюшка, и ушла сейчас к своей матери, наслушалась сплетней, но мало ли в семье бывает, позорить себя не позволю… Оксана физически уже чувствовала удары, рука у Ивана тяжелая, бил не раз. Но нынче дело битьем не кончится, вон что они делают с людьми! Данилушка! Что же они там с тобой вытворяют, бедный ты мой! И как же это они не подумали — надо было сразу и уходить из Данилиного дома, перевезти парня. А что теперь?
Дверь в ее закуток распахнулась; на пороге, поигрывая плеткой, стоял Конотопцев. Осклабился:
— Просют тэбэ, Оксана Григорьевна. Ходим.
Оксана пошла вслед за Сашкой по длинному-длинному амбару с разбросанными там и тут старыми хомутами, передками от телег, колесами, дугами, клочьями сена, рассыпанным зерном… В амбаре было холодно и пыльно, только что где-то здесь били Данилушку, тащили, видно, по полу, вон кровь.. Изверги! И куда же они его доли? Жив ли он?
Конотопцев привел Оксану в дальний конец амбара, толкнул ногою крепкую дубовую дверь, пропустил ее вперед себя — она очутилась в какой-то кладовке, где ярко и весело горела «буржуйка», было тепло. На топчане у стены сидел мрачный Колесников, а у «буржуйки», ковыряя кочережкой в распахнутой сейчас дверце, — Митрофан Безручко. Был здесь и Трофим Назарук.
— Ну, ты шо ж это робышь, Оксана? — добродушно прогудел Безручко, захлопывая дверцу «буржуйки» и поднимаясь на ноги. — Мужик твой за народную свободу бьется, а ты врагов наших ховаешь. А? Як це понимать?
Оксана молчала. Стоя у порога, она безотрывно смотрела на огонь, пляшущий в щелях «буржуйки», думала, что жалко ей не себя, а парня, так глупо попавшего в плен, и маленькую дочку, которой расти без матери. Страха она не испытывала. Знала, что ни слезы, ни крики о пощаде не помогут. Иван такой же безжалостный и жестокий человек, как и все, кто здесь сейчас был, и эти люди не остановятся ни перед чем, никаких оправданий не примут. Да и в чем ей оправдываться? Она поступила так, как подсказало ей сердце, не могла не помочь Даниле с его матерью и раненому этому парню. И как бы теперь над ней ни измывались — не пожалеет о сделанном; жизнь человеку спасала. Может, она чего-то и не понимает в политике, но хватит, насмотрелась на кровь и горе, и власть ей Советов по душе, потому как она за крестьян, хочет, чтобы они жили лучше.
— Ну, шо ж ты мовчишь, девка? — с плохо скрытой угрозой спросил Трофим Назарук. Он подошел к