по своей воле собирался отправиться в то место, откуда не возвращаются. Потому что там или умирают, или остаются навсегда. И в каком-то смысле это одно и то же. Потому что для всего остального мира ты умираешь в любом случае.
— Чудо, — хрипло сказал Ромка.
Тонкие губы Ангела тронула улыбка. Ромка перевел дыхание. Он боялся, что Ангел сейчас просто встанет и уйдет.
— Ну… э… то, что делает Эдем с некоторыми людьми, наверное, можно назвать чудом. Но ты ведь знаешь, что многие умирают, так и не дождавшись этого чуда?
— Да. Я знаю. Только… Только мне больше ничего не остается.
— Расскажи. — Ангел откинулся на спинку диванчика, прикрыл глаза. Птица тоже как будто задремала, спрятав два солнца под мутную пленку век.
Чистилище Ромку разочаровало. Станция как станция. Путаница блистающих чистотой коридоров — на то и Чистилище, чтобы чисто?.. Ярко-белый свет глаза выжигает, погрузчики снуют, бригада мусорщиков пол драит, гудит от усердия, металлическими боками звонко толкается, за ними служащий в оранжевом комбинезоне наблюдает. Плутая по незнакомым коридорам, Ромка сначала опасался, что его, чужака, немедленно обнаружат и арестуют. Но внимания на него никто не обращал. Народу здесь ходило много всякого и странного. Группа в белых халатах — не то врачи, не то ученые, — размахивая руками, громко ругаясь на непонятном научном сленге, едва не сшибла Ромку с ног. Последний, толстенький лысый — доктор? — подхватил споткнувшегося Ромку под локоть, сказал укоризненно: «Осторожнее, молодой человек» — и бросился догонять своих. Потом мимо прошли двое босиком, в полосатых полотенцах. «Вода сегодня того… хлоркой воняет, — брюзгливо бубнил долговязый, — и волн нету. А я волны люблю…» — «Да, да. И чего они морской бассейн только в пятницу открывают? Жалко им, что ли?» — в унисон гудел его собеседник…
Ромка устал и отчаялся. По этим коридорам можно было ходить бесконечно. Но все равно не станет понятно, что делать дальше. Теперь, когда Эдем был так близко — и в то же время так далеко. Пешком-то не дойдешь. Что, хватать первого попавшегося — например, вон того, длинного, в полотенце, — и спрашивать, как добраться до Эдема? Глупо. За такие вопросы просто сдадут ближайшему патрулю; а потом — депортация на родину и штраф за нарушение визового режима плюс покрытие расходов. И все зря — путешествие в неудобном тайнике, бессонные ночи, страхи перед пограничниками, последние деньги, отданные Гафу. А может, и ладно? Может, и пусть патруль? Пока не поздно, пока еще можно вернуться. Дома мама, наверное, уже извелась; и лучший друг Михал, с которым в Академию собирались поступать — экзамены осенью… Что патруль… Ну, отругают, двадцати одного-то Ромке еще нет. И со штрафом что- нибудь придумать можно… В который раз за последнее время Ромка почувствовал, что готов сдаться. И в который раз возненавидел себя за это.
А потом он набрел на местную столовку. И в полумраке бара, отделенного от общего шумного зала стойкой с цветами, заметил Ангела.
То, что это Ангел, Ромка понял сразу. И не потому, что одет посетитель бара был странно — в длинный, до пят, грязноватого цвета плащ-балахон. И не потому, что бармен гнулся перед своим клиентом, услужливым вопросительным знаком выворачивая спину. На плече у Ангела сидела птица. Небольшая, невзрачная; издалека — как будто складка капюшона завернулась. Вроде бы птица как птица. Только… было что-то — то ли в движении коричневой птичьей головки, то ли в ответном наклоне другой головы, человеческой, черноволосой; то ли в свободном развороте плеч, будто и не обремененных лишней ношей… Словно человек и птица были едины и движение, вздох, взгляд одного из них сразу находили отклик в другом… Словно не было ни человека, ни птицы — а было одно существо. Ангел.
— Еще чашечку, уважаемый гор Альберт? — Голос бармена истекал липким медом.
— Пожалуй. Как всегда, чудесный кофе, Лукас.
Птица, повернув голову, строго смотрела на подошедшего Ромку. Глаза ее были ослепительно желты, как два маленьких солнца; острия зрачков будто протыкали Ромку насквозь.
— Мы знакомы, молодой человек? — Ангел спросил не поворачиваясь, словно видел Ромку золотыми птичьими глазами. Птица качнула острым крючковатым клювом — принимая участие в вопросе?
— Я… простите. — Ромка неожиданно осип. Бармен Лукас замер с ковшиком для кофе в руке, молча излучая неодобрение и готовность прийти на помощь уважаемому гору Альберту. Затылок Ангела наконец дрогнул; длинные волосы плеснули вороновым крылом. Теперь на Ромку смотрели две пары глаз. Желтые — птичьи. Два маленьких солнца, выжигающие насмерть, до костяного хруста белой пустыни. Светло-серые — человечьи. Вода в ручье. Зыбкая прохлада тихой заводи; стремительный бег серебряного потока, крошащий камни в пыль.
— Кофе на столик. Пожалуйста, Лукас. Две чашки.
Кофе остыл. Запах корицы и шоколада. Запах дома.
— Значит, ты так сильно любишь свою девушку? — Вода в ручье, пронизанная солнцем. Огненное кружево рассыпается на нити в серебряной глубине. Человек и птица смотрели друг на друга, как будто забыв про Ромку. Огонь и вода. — Ты готов умереть только ради того, чтобы попытаться спасти ее?
— Да. Юлька… она…
Почему-то он всегда вспоминал Юльку улыбающейся. Улыбка удивительно меняла ее строгое лицо, иногда напоминавшее полупрозрачные лики на старых темных иконах. То ли совершенством черт, то ли отрешенностью. Перед Юлькой задумчивой Ромка робел, даже немного… побаивался ее, что ли. Больше всего ему нравился самый первый миг, когда улыбка еще только трогает Юлькины губы и обозначает ямочки на щеках. И превращает иконописный лик, перед которым можно только благоговеть и молиться, в милое живое лицо. Лицо девчонки, в которую можно влюбиться.
Юлька никогда помадами и всякой этой ерундой не красилась. Ее нежно-розовые губы пахли абрикосами и молоком; и поцелуи были сладкими, чуть с горчинкой — абрикосовой косточки… Как и Юлькин взгляд: голова кружится, кружится — будто летишь, раскинув крылья, в самом лучшем из снов и жемчужные облака скользят далеко внизу; а потом оказывается — что не летишь, а падаешь и под пухом облаков — острые скалы; но от этого последние секунды полета еще прекраснее… Потому что — последние… Как Юлькины картины: первый взгляд — полет, ветер гнется под сильными крыльями; потом облака расступаются — и гулко хохочут летящие навстречу скалы. Но между тем и другим — между небом и смертью — несколько мгновений. Волшебных, прекрасных, невозможных. Мгновений, когда бескрылая тварь, рожденная ползать, обретает крылья.
Перед Юлькиными картинами люди подолгу молчали. Замирали. Как будто пытались прожить снова и снова эти несколько мгновений между небом и смертью. Ну, не все, конечно. Кому-то не нравилось. Может, тем, кто не помнил, как это — летать во сне.
А сам Ромка одно время вообще хотел живопись бросить. Когда понял, что у него никогда не получится писать такие картины, как у Юльки. Михал отговорил. «Если можешь — то, конечно, бросай. Значит, тебе это и не очень нужно было. Только вот… Если у какого-то певца, например, голос очень хороший… Ну, как у этого Карузо Третьего, мамка моя его обожает… Так ведь ты из-за этого разговаривать не перестанешь?» Ромка понял. Они все — разговаривали. То есть он, Михал и остальные ученики художественной школы еще пока учились разговаривать — запинаясь, недоговаривая фразы, не умея найти нужных слов. А у Юльки был голос. Ее живопись уже была — песня. Ромке так никогда не спеть, да и многим очень хорошим, известным художникам — тоже никогда не спеть. Потому что они умеют только говорить. Пусть и красиво, умно, образно.
Только люди не перестают разговаривать из-за того, что не умеют петь. Потому что для человека говорить — почти так же важно, как дышать. А может, и важнее.
Так же важно, как для художника — писать картины.