Сатин или Барон…
Дверь в ложу то и дело приоткрывалась, но тут же осторожненько водворяли ее на место: никто не хотел мешать увлеченным разговором друзьям, давно не видевшимся. Только после третьего звонка в ложе собрались самые близкие, чтобы продолжать смотреть спектакль.
После третьего акта публика не выдержала и закричала: «Автора!» И не смолкала до тех пор, пока недовольный криками и аплодисментами, злой Горький нехотя появился на сцене и, не зная, куда руки девать, ничего не мог лучше придумать, как ухватиться одной из них за нос.
– Кланяться надо, Алекса, кланяться и благодарить публику за восторженные овации, а он, ишь, и не поклонится, – восторженно хлопая, поругивал своего друга Федор Иванович.
Удовлетворенные зрители затихли, потянулись в буфет, а Горький быстро вошел в ложу, где остался один Шаляпин.
– Вот черти, все-таки вытащили на сцену. Не люблю я этих восторгов, не принимает душа. – Горький не скрывал недовольства.
– Да уж вижу, как ты забурел, даже головы не наклонил. Тебя приветствуют, а ты кланяйся, не отвалится голова-то. Таков уж обычай в театре.
– Это вам, артистам, слава-то нужна, а мне хочется покоя, чтоб никто не мешал жить как хочется. А то ведь что получается, послушай, ни дома нет покоя, ни на улице, повсюду тиранят меня.
– А что дома-то? – забеспокоился Федор Иванович.
– Дома-то… Плохо, пить стала жена моя, редко когда тверезая бывает. Вот пьет! Так пьет – Витте не нарадуется. Вообще должен тебе сказать, друг мой Федор, женщина эта постепенно развращается. Пляшет. Рядится, надевая на лик свой бесовские маски. И хотя от печеночной боли лицо у нее голубое, но это не мешает ей погибать в дурном обществе моем…
– А что же случилось с милой Екатериной Павловной?
– Ревнует, опасается – уйду. Каждый отъезд мой сюда, в Москву, – для нее острая боль, вот и сходит с ума. А как же мне не бывать здесь? То спектакли, то репетиция, а то вот Общество русских драматических писателей и оперных композиторов присудило Грибоедовскую премию…
– Ты получил наши поздравления?
– Вы с Александром Алексиным такой телеграммой в меня запустили, что я тотчас сложил все свои рукописи и чуть-чуть в Москву не удрал, но потом одумался, испугался большого пьянствия по этому поводу, да и жена удержала – тверезая была. Но сегодня уж разгуляемся в «Эрмитаже», ох, многих пригласил, весь спектакль целиком, правда, из женщин будут только Андреева и Книппер.
– А как же Скиталец? Он же не бросит свою невесту и ее сестру?
– Ладно, знаю, что ты не можешь без него, придет и он со своими женщинами, только, говорит, немного задержится, куда-то надо им после спектакля зайти.
И вновь драматические события на сцене захватили их. Станиславский, Качалов, Москвин…
– Эх, как Ольга Леонардовна играет, – шепнул Горький Шаляпину. – Гениально-с! Да. Просто изумительно. – Шаляпин кивнул и приложил палец к губам.
Прозвучали последние реплики… Тишина… Потом зал взорвался неудержимыми аплодисментами и криками «Браво!». Полным триумфом закончился и этот спектакль. Зрители стоя аплодировали артистам и вышедшему на сцену Немировичу-Данченко, снова кричали: «Автора!», но автор словно не слышал этих криков и словно не видел приглашающих жестов со сцены. Нет, хватит, больше на сцене он не покажется, не его это дело… Да и зачем? Снова в носу ковырять?.. А Шаляпин то и дело подталкивал его: давай поклонись публике, поблагодари артистов, видишь, какой успех, просто триумф…
За этот месяц, с 18 декабря 1902 года, дня премьеры спектакля, Горький столько выслушал восторженных слов о пьесе, об игре артистов, что, можно сказать, устал от этих похвал. Некоторые зрители даже считали, что постановка имела столь ошеломляющий успех, что «буквально содрогнулся весь театральный и литературный мир». Да и газеты захлебывались от восторженных похвал: «Русские ведомости» писали: «Вчерашний спектакль в Художественном театре может быть назван триумфом М. Горького как драматурга. Автор пьесы «На дне», шедшей вчера в первый раз, весь вечер был предметом восторженных оваций…» «Новости дня» сообщали, что: «Художественный театр вчера пережил один из прекрасных своих вечеров. Он всегда останется золотою строкою в летописи этого театра». «Колоссальный», «совершенно исключительный» успех, хвалили и автора, и сценическое воплощение его пьесы… Еще до премьеры слух о пьесе дошел до многих европейских театров. Макс Рейнгард, режиссер берлинского Малого театра, уже готовился к постановке, просил Горького и художественников прислать ему некоторые материалы для того, чтобы почувствовать русскую действительность, изображенную в пьесе. И вот уже отзывы в немецких газетах на эту постановку, из которых Горькому стало ясно, что немцы не очень-то глубоко разобрались в смысле пьесы. Да и вряд ли кто сможет поставить пьесу на сцене так, как это сделали режиссеры и артисты Художественного театра. Но и злобствующие против Горького журналисты не промолчат, найдут повод куснуть его и прогрессивный театр. Газета «Гражданин» 9 января объясняла успех спектакля тем, что картины «нищеты и смрада», «судороги житейской грязи» просто щекотали нервы неврастенической публики, вот она и заходилась в диком восторге… Были и другие попытки умерить успех Художественного театра и Горького, который в известной степени возглавлял оппозицию существующему строю. Так что защитники этого строя не имели права промолчать…
Как же не отметить такой успех в любимом «Эрмитаже»?
– Ты не уходи, пойдем вместе, прогуляемся, чуточку передохнем, а то что-то голова распухла от похвал.
– Нет, Алекса, друг мой любезный, мне пока нельзя гулять, на улице морозно, как бы чего опять не подхватить.
– А и правда, забыл я в этом шуме-гаме про твою болезнь. Ну тогда давай посидим здесь, пусть разойдутся, а то не дадут прохода, да и артисты разгримируются, тоже чуточку отдохнут.
Зрители покидали зал, ложа опустела, и друзья снова остались одни, как того хотели.
– Как играют, – нарушил молчание Шаляпин. – Я вроде бы тоже кое-что умею, но так овладевать публикой, как сегодня, и вести ее за собой в мир своих тягостных переживаний… Черт знает что… – Потрясенный Федор Иванович развел руками.
– Не могу понять, что произошло, – поддержал разговор Горький. – Ведь я был на репетициях, слушал Владимира Ивановича, видел отдельные сцены.
– Да и я слушал, ходил на читки. Помнишь? Чувствовал, что успех обеспечен свежестью, новизной захваченного тобой в пригоршню материала житейского, но такого триумфа, признаюсь, не ожидал.
– Немирович так хорошо растолковал пьесу, так разработал ее, что не пропадает ни одно слово. И даже я стал лучше понимать свою пьесу. Еще месяц тому назад я не верил, что так могут сыграть. Ведь я видел в их исполнении пьесы Чехова и Ибсена, их человеческие типы совсем иные, чем у меня, а тут театр сделал какой-то удивляющий прыжок. Я почувствовал, что каждый артист как бы отрешился от себя прежнего, перевоплотился в образы совсем другого мира. Уже первый спектакль потряс меня, а второй по гармоничности исполнения был еще ярче. Публика ревет, хохочет, как и сегодня. Представляешь, несмотря на множество покойников в пьесе, все четыре акта на сцене хохот, – искренне удивлялся Горький.
– Это все Ваня-чудодей, потрясающий талант, смотрю на него и вспоминаю Ивана Федоровича Горбунова, вот тоже умел перевоплощаться, умел заражать зрителя-слушателя своими чувствами.
– Да, конечно, ты прав, Федор, Москвин играет публикой, как мячом, ну что такого вот в этой фразе: «Ах ты, сволочь!» Но он так ее произносит, с таким вывертом, что ли, что публика хохочет. «Подлец ты», – говорит Москвин, но говорит так, что публика тоже ржет, еще сильнее.
– Алекса, а с каким надрывом он произносит тоже вроде бы простенькое словечко – «удавился»…
– И все замирают, в театре как в пустыне. Рожи вытягиваются, и ты знаешь, многие понимают, что тут не до смеха, а ничего с собой поделать не могут и еще упрекают, будто автор виноват: «Не смеяться невозможно, но вы бьете за смех слишком больно. Это несправедливо, если вы сами же вызываете его». Вот как говорят, как будто я знал, что из всего этого получится…
– Качалов сегодня был хорош.
– А Сатин в четвертом акте… Просто великолепен, как дьявол. Лужский тоже. И так – кого ни возьмешь. Чудесные артисты!