впоследствии «Летучую мышь», «Кривое зеркало» и десятки других эстрадных театров».
«На капустнике, когда шел «Цезарь наизнанку» и Василий Васильевич Лужский изобразил Станиславского в роли Брута, переиначив решительно все слова, Константин Сергеевич хохотал больше всех», – вспоминала В.П. Веригина, в то время молодая, как и Н. Комаровская, актриса, лишь год тому назад принятая в школу Художественного театра.
Как видим, встреча Нового года – 1904-го – имела серьезные последствия для каждого из присутствовавших. И каждый думал о своем…
Станиславский, глядя на талантливого Лужского, не только хохотал… Глубокие и горькие раздумья о судьбе театра, который всего лишь пять лет тому назад создали с Немировичем, раздирали его душу. Взялись дружно, возникали прекрасные спектакли, о которых заговорили, хвалили и ругали, спорили и ожидали еще чего-то нового, свежего, новаторского… Возникали споры, разногласия в выборе репертуара, распределении ролей, все это нормально и естественно до поры, как говорится, до времени, но вокруг «Вишневого сада» происходит что-то невообразимое… «Да, пьесу ждали долго, все время спрашивали и его самого, когда бывало возможно, а главным образом Ольгу Леонардовну, когда же, когда же будет пьеса. Всем было ясно, что даже после успеха пьес Горького театр может удержаться на высоте только чеховскими пьесами… Господи, с каким наслаждением два дня тому назад сыграл я Астрова в «Дяде Ване». В последние два месяца Брута сыграл раз тридцать, а в чеховских пьесах три-четыре раза… Какая-то нелепость и несправедливость. Противный Брут просто раздавил меня, высасывает соки. Он еще более ненавистным стал после того, как я прочитал милый «Вишневый сад». Удастся ли мне освободиться от ярма Брута и целыми днями жить и заниматься постановкой пьесы Чехова? Осталось ведь так мало дней до премьеры, а столько еще нерешенного… Как трудно всегда бывает с Чеховым, уловить оттенки в каждой роли, внушить взаимопонимание между исполнителями, чтобы все они жили той жизнью, которую вдохнул в них творец – Чехов… Вроде бы, слава Богу, улеглись страсти вокруг распределения ролей, некогда уже экспериментировать. А ведь совсем недавно решали вопрос, играть мне Лопахина или Гаева. Владимир Иванович говорил, что Гаева все-таки должен играть Вишневский, а моя женушка просто умоляла меня не играть Лопахина, Ольга Леонардовна уговаривала браться за роль Гаева, дескать, мне это будет нетрудно, я воспряну духом и отдохну от Брута. А Чехов предлагал самому выбирать себе роль, Лопахина или Гаева, выбрать себе роль по вкусу. Но если б я стал выбирать, то я запутался бы, до такой степени каждая из них манит к себе. Я бы все переиграл, если б это было возможно, не исключая милой Шарлотты. Я ощущаю к этой пьесе особую нежность и любовь… И плохо, что так трудно она воплощается на сцене… Тона не найдены, хотя кое-где навертываются. Нет, «Вишневый сад» пока не цветет. Только что появились было цветы, но приехал автор и спутал нас всех. Цветы опали, а теперь появляются только новые почки. Меньше двух недель осталось до генеральных репетиций, а 17 января – премьера «Вишневого сада», который еще не зацвел… Почему? Может, потому, что Савва Морозов вмешивается в нашу работу, даже в распределение ролей, Немирович, составляя репертуар, больше заботится о пайщиках и их наживе, чем о художественности нашего дела. Ну может ли актер, занятый в спектаклях десять раз за восемь дней, как Леонидов или Качалов, сыграть свежо и блестяще в новом спектакле? Могут ли человеческие нервы выдержать такую работу? А ведь «Вишневый сад» все мы должны сыграть блестяще, чтобы убедить самых придирчивых критиков и зрителей в гениальности автора и его пьесы. Тем более, что мы впервые будем играть чеховскую пьесу в присутствии Чехова. А все-таки кажется, что Гаев получается, для него, кажется, я нашел тон, он выходит у меня даже аристократом, но немного чудаком. Он должен быть легким, как и его сестра. Он даже не замечает, как говорит, понимает это, когда уже все сказано. Жаль только, что милейший Антон Павлович так скверно выглядит, видно, дни его сочтены… Как горько, тяжко осознавать его близкий конец. И как нужно воздать ему должное в этой премьере».
Немирович-Данченко, глядя на капустник, где разыгрывались легкие комические сцены из жизни театра и где все и всем было понятно, а потому и смеялись от души, тоже улыбаясь, грустно перебирал в памяти драматически складывавшиеся последние дни старого года.
«Как странно, праздник, встреча Нового года, кругом друзья, близкие, знакомые, художники, артисты, режиссеры, писатели… Словом, люди, с которыми живешь одной, общей жизнью, люди, интересы которых так переплетены, что невозможно их отделить друг от друга… А сколько интриг, злоб, наветов, подсиживаний, зависти. Мог ли я предположить, начиная пять лет тому назад новое театральное предприятие, что все будет так сложно, противоречиво, драматически. Нет, конечно! Театральная даль казалась лучезарной, все делают одно дело, нет ни гениальных, ни заурядных, нет зависти, корысти, самолюбия и амбиций. Есть лишь беззаветное служение великому искусству, служение своим искусством Отечеству и народу русскому. И что в итоге за эти пять лет? Завоевали публику, только через пять лет публика раскусила смысл чеховских пьес, «Дядю Ваню» и «Три сестры» принимают восторженно, ни одного кашля, гробовая тишина, а потом – бесконечные вызовы. Мы вошли в театральный мир как равные с академическими. И это все хорошо. Плохо то, что возникла какая-то трещина в нашем театральном товариществе, трещина, как бывает в стене. По одну сторону трещины – Савва Морозов, Желябужская- Андреева, там же окажутся любители покоя около капитана, вроде Самаровой например. По другую сторону, столь же естественно, Станиславский с женой, я, Ольга Леонардовна, Вишневский, может, Лужский, вряд ли Москвин, Качалов останется в стороне. А трещина медленно, а растет, Морозов постоянно вмешивается во все дела театра, в том числе и литературные, и художественные… Морозовщина за кулисами портит нервы, но надо терпеть. Во всяком театре кто-нибудь должен портить нервы. В казенных – чиновники, министр двора его величества, здесь – Морозов. С ним-то хоть можно договориться, самодур, как все богачи, но отходчивый. Каждый спор с ним – это удар по самолюбию. Но что же делать? Подавлять самолюбие, если хочешь чего-нибудь добиться в художественном деле. А потом… Даже в подавлении самолюбия можно найти приятное, больше чувствуешь свою силу, свои возможности, чем тогда, когда даешь свободу своему настроенью, скандалишь, вроде бы проявляешь больше собственной активности, а результат – нулевой… Вот и выбирай, какими средствами пользоваться, чтобы лучше реализовать самого себя. Чем больше я ссорюсь с Алексеевым-Станиславским, тем больше сближаюсь с ним. Парадокс? Нет, потому что нас соединяет хорошая, здоровая любовь к самому делу. Верю во все прекрасное, пока мы вместе…»
Впервые в театре можно было увидеть Ольгу Леонардовну и Антона Павловича. И все, конечно, обратили внимание на этот исключительный случай. Конечно, они бывали в театрах вместе, но в своем, родном, Художественном… И тоже, как и все собравшиеся здесь отметить встречу Нового года, глядели на сцену и улыбались шуткам и выступлениям знакомых и друзей на сцене с веселым капустником. И каждый из них думал свою горькую думу…
Ольга Леонардовна искренне и полностью отдалась тому захватившему чувству, которое испытала она к Чехову, а потом стала его женой. И она могла бы стать такой же хозяйкой и матерью, как Иола Игнатьевна, некогда, совсем недавно с большим успехом выступавшая на сценах Италии и России, а сейчас замкнувшаяся в семье, в домашнем хозяйстве… Но не смогла оставить сцену. А главное, сам Антон Павлович не позволил ей это сделать, зная, что оставить театр для нее – невосполнимая утрата, драма личной жизни. А что он может дать ей взамен этой жертве… Общество больного, сварливого человека, постоянно нуждающегося в уходе, в диете и прочее и прочее. Нет! Он настоял, чтобы она не бросала театра. Так они и жили: она с театром то в Москве, то в Петербурге, то в Ялте, то где-то под Москвой вместе с Антоном Павловичем. И писали друг другу письма чуть ли не каждый день. И вот они сидят вместе, рядом, и смотрят веселую буффонаду, что не мешало им думать каждому свою думу…
«Горький обещает обмануть бдительность Маркса, – Чехов вспомнил своего издателя, – и дать «Вишневый сад» в своем очередном сборнике, хорошо заплатить. Но откуда возьмутся семь тысяч, если за лист полторы тысячи, а в пьесе – всего три листа… Ах, деньги, деньги… Получим и непременно поедем с Ольгой за границу, может, тамошние врачи сделают что-то, хотя ясно, что там не чудодеи, а такие, как наши. Может, только что-то новенькое изобрели в методах лечения… Может, продлят… Так еще мало, в сущности, сделано, только ведь начал всерьез-то… Лет десять, не больше… И в такую стужу приехал сюда, в Москву, самоубийца, никакие шубы, самые теплые и распрекрасные, не спасут меня от обострения в легких. А все потому, что не хотел, чтобы испортили пьесу. Восхищаться-то все восхищаются, но, чувствую, не понимают ее, а потому делают с ней как Бог на душу положит, как говорится. И в Ялте пребывать невыносимо. Вот и выбор у меня, как у русского богатыря, остановившегося у трех дорог… А все началось с того, что Немирович рассказал о пьесе сотруднику редакции газеты «Новости» Николаю Эфросу, который тут же дал в своей газете информацию, настолько исказившую смысл пьесы, что ничего не оставалось делать,