хроники» и «О любви». И вероятно для современного читателя Стендаль может послужить чтением возвышающим и освежающим.
Старинный роман повествовал просто и незлобно: любящие жарко любовники подвергаются всяким испытаниям, разделяющим их сердца, — это, формально, все. Современника действующая ныне «литература» приучила к иному роду словесности. Нынешний роман построен на иных началах, — и это: неизвестно чем сопряженные в некотором виде единопожелания, два лица, твердо желающие победить условными выкриками «победоносной» страсти свою существенную дезорганизовывать и агуманизм, — довольно неуклюже и достаточно юмористично пытаются установить свой личный приоритет в ими занятом мире. Нескладная смесь буффонирующих парадов, тысячи «жалких слов» приводят читателя таких шедевров в некоторого рода опаснейшее умоисступление. С одной стороны (так рассуждает бедный читатель) это — жизнь, с другой стороны это — чорт знает что. Кода подобное изображение жизни (продолжает свое рассуждение читатель) есть не только вещь прелестная, но есть и долг, так сказать, граждански каждого порядочного писателя. Но когда сие восходить к виду чистого безобразия и
Ах, старинный роман был пресен. Современный же роман, спрессованный под прессом простейшего облыганья своих персонажей — напоенный чернейшими чернилами (ибо другого материала откуда взять всюду поспевающему автору?) черной неблагодарности к дарам собственного интеллекта… ужели это такой уж деликатес? Справедливые боги! да ведь это дыромоляйство и футурнстичничание самого заштатного толка! — Жеваная бумага под анилиновым соусом, предлагающаяся как самая животрепещущая новость «всех столичных и также и других стран Европейского материка».
Ах, как нестерпимо надоел анилин! — эта химически чистая пародия на чистоту couleur locale! Роман — хорошо ли это вообще? но если так, то пусть здесь будет великая игра глубоких и живых стремлений: да увлечет нас катаклизм страсти и сострадания. — И эти моменты живой жизни ясно выделают нас из ее печального подобия в «Красном и Черном» прекрасного Стендаля. Мы не будем рассказывать фабулу романа, дабы не испортить наслаждение тому, кто впервые будет читать это произведение. Но все действия гениального несчастливца увлекут нас совместно с легкими ремарками автора, из которых каждая достойна бессмертия — и ни одна не собирается в мгновение ока порешить со всеми еще нерешенными проблемами при помощи глубоко негодных средств: печального и ложного мудрствования, торопливо и подозрительно задержанной оторопи… все того же консервируемого карболкой анилина.
Перевод г-жи А. Н. Чеботаревской весьма литературен[3] однако мог бы быть более свободен от современных выражений. Удивил нас так же и некоторый (положим мало симпатичный) персонаж Стендаля, коего переводчица именует сперва Ранбо, потом Рамбо и наконец Ренбо. Незачем также было менять и обычное написание имени Анри Бейля на
БОРИС САДОВСКОЙ. Озимь. Статьи о русской поэзии. Пгр. 1915. Стр. 461 + 4 (нен.) Ц. 75 к.
Маленькой этой книжечке, вероятно, суждено сыграть некоторую роль. Веселая будирующая книжка эта, по нашему мнению, может прозвучать рефреном из песенки о славном короле Дагобере:
и напомнить многим о том, что Его Прозрачность Русский Символизм — так сказать, несколько… голый.
Можно не соглашаться с г. Борисом Садовским, когда он возносит на непобедимую высоту Моцарта и унижает Сальери (Пушкинских). В этих двух типах поэтических тенденций есть градации, нашим автором неуловленные. И если бы поклонники Пушкинского аполлонизма потрудились бы хорошенько над его стихами, они с удивлением бы узрели в них черты явные — от ненавистного им Сальери.
Можно не соглашаться с некоторыми страницами «Озими» — даже со многими ее страницами, но нельзя, никак нельзя не захохотать над ее зубоскальством, неожиданных и бесшабашных. Столь неожиданным, что ему вдруг вздумается назвать Мережковского — «нудным обер-прокурором религиозных исканий» (стр. 22) или сказать: «иной (поэт) уже самым фактом бытия своего показывает каждую минуту: вот сейчас сочиню о чем хочу; нет для меня пределов!»; указать, что «первый слабый вздох российского футуризма слышен» в напечатанной В. Брюсовым спортивной статье в «Русском Спорте» в 1889 г. и т. д.
НИКОЛАЙ АСЕЕВ и ГРИГОРИЙ ПЕТНИКОВ. Леторей. Книга стихов. М. 1915. К-во «Лирень». Стр. 32. Ц. 70 к.
Новое издание «Лирня» предлагает нам двух поэтов. из которых первый, г. Асеев, уже в третий раз выступает с циклом стихов, а г. Петников — дебютант. — Книга покрывается предисловием, где автор от лица книгоиздательства самым патетическим образом пережевывает до смерти надоевшие максимы покойной «Гилеи»; «дикое слово ведется нами из душевных глубин», выкрикивает предисловие, а нам сквозь искрений зевок вспоминается статья г. Лившица в «Дохлой луне», где все это было много содержательнее, да — признаться-ли? — и гораздо более грамотно. Все эти, ставшие такими шаблонными
ЕВГЕНИЙ АРХИППОВ. Миртовый венец. К-во «Жатва». М. 1915. Стр. 86 + 10 (ненум.) Ц. 1 р. 50 к.
В книге собраны статьи об Апухтине, А. К. Толстом, Баратынском, Бальмонте, Фете и Анненском — Какая скучная и нудная история эта «Жатва»! Право, гимназические журналы интереснее этого «эстетского» (а что вы думаете?!..) издательства — худосочного, безжизненного, тихенького, с грошовыми выдумочками, в роде «Золотой доски Жатвы», на коей рядом Анненский, Надсон, Верхоустинский и чуть ли не г. Лидин. Ну вот еще книжка, еще невесть на что издержанная бумага (отличного качества…), еще обложка, точь в точь скопированная с изданий «Скорпиона». Что тут можно говорить и делать? Попробуем почитать — итак; гр. А. К. Толстой оказывается «витязем» — но ведь это же плоско до последнего предела! Писал Алексей К. Толстой о богатырях — значить он витязь: ну, хорошо, а как же быть с его стихами «Он водил по струнам…», стихами о старухах-оборотнях, превосходным «Эдвардом?» по боку все это, так что ли? — Апухтинское хныканье характеризуется, как «неволя безволия» одинаково было бы прелестно: «безволие неволи»; выясняется, что у Апухтина есть «мученичество жизни, мужество и сила любви» — если это так, бросим декадентов, займемся постепеновщиной и будем читать Потапенко. — Баратынский — «Грааль печали»; опять можно переставить слова, и ничего не изменится; и зачем «Грааль» — что за скверные шутки, что за дурной тон? — У Бальмонта «вопросы вечности», Фет —«религия сердца» Анненский — «никто и ничей»; ужели автору непонятно до чего это все затаскано, замызгано, мертво и тридневно во гробе?