зеленоватые, желтые, белые, розовые, более светлые и переливчатые, чем у нас и даже чем в Париже, — ну поистине драгоценные камни: опалы, изумруды, ляпис-лазурь, рубины, сапфиры. Море — глубокий ультрамарин, берег, как мне показалось, фиолетовый и блекло-рыжий, а кустарник на дюне (дюна — пять метров высотой) — цвета синей прусской». Все кажется ему прекрасным. Девушки, «тоненькие, стройные, немного печальные и таинственные», напоминают картины Чимабуэ и Джотто. Лодочки на берегу напоминают цветы. Даже жареная рыба, которую подают в ресторане, вызывает у Винсента восторг: «Пальчики оближешь!»
Целую неделю провел Винсент в Сен-Мари-де-ла-Мер, работая с каким-то особенным пылом и увлечением и быстро, как никогда. Он всего «за час» нарисовал рыбачьи баркасы перед отплытием, «без предварительной разметки, повинуясь движению пера». Японцы, рассуждает он, «рисуют быстро, очень быстро, просто молниеносно, потому что нервная система у них более утонченная, а восприятие проще».
На этот раз Винсент уловил характер южного пейзажа и хочет закрепить свою удачу. «Теперь, когда я увидел море, я в полной мере понял, как важно остаться на юге и уяснить, что необходимо добиться еще более интенсивного цвета, — ведь до Африки рукой подать». Цвет он воспринимает теперь «по-новому», восприятие у него стало «ближе к японскому». Винсент убежден, что, пробыв здесь дольше, он обретет свое лицо. «Будущее нового искусства — на юге», — утверждает он еще решительней, чем когда бы то ни было.
Винсенту ясно, что необходимо обосноваться в Провансе надолго. Гоген не торопится принять его приглашение. Он сомневается, стоит ли ему ехать в Арль. Между тем, пишет Винсент Эмилю Бернару, «мне по-прежнему и даже все больше и больше кажется, что создать картины, которые помогли бы современной живописи найти себя и достичь высот, подобных светлым вершинам, достигнутым греческими скульпторами, немецкими композиторами и французскими романистами, не под силу отдельной личности, а стало быть, такие картины будут созданы группами людей, объединившихся для воплощения в жизнь общей идеи».
* * *
Вернувшись в Арль, Винсент сразу же с головой окунулся в работу. Теперь поспели хлеба, надо этим воспользоваться, как весной Винсент воспользовался цветением садов. Он пишет не покладая рук. «Целую неделю подряд я без передышки работал в поле на самом солнцепеке», — рассказывает он. Он хочет написать сеятеля — образ, который издавна преследовал его и в котором он видит символ вечности, написать его так, как Милле никогда не писал, — «в цвете и большого формата». Может получиться «великолепная картина. Господи, как я об этом мечтаю! Но хватит ли у меня сил?… Мне просто страшно…»
Винсент работает не только на пленэре. Ему согласился позировать зуав, с которым он свел знакомство в публичном доме, «парень с крошечным личиком, бычьей шеей и взглядом тигра». Винсент написал его портрет и тут же взялся за второй.
Винсент пишет пейзажи — равнину Кро, железный мост в Трэнктае, вид на канал Рубин дю Руа… Пишет необычайно смело и свободно. «В моих мазках нет никакой системы, — признавался он незадолго перед тем Эмилю Бернару. — Я кладу их на холст неравномерными ударами кисти и оставляю как есть. Кое-где получается пастозность, кое-где полотно не закрашено, есть незаконченные места, следы поправок, грубость, но в результате, по-моему, получается впечатление достаточно волнующее и тревожное, чтобы вызвать досаду у людей с предвзятыми представлениями о технике…»
По работам Винсента видно, что он все глубже постигает провансальскую природу. Кривые линии, характерные для искусства барокко, исчезают; картины подчинены прямым линиям, которые как бы утверждают незыблемость мира, придают произведениям умиротворяющую стабильность. Удивительное дело, хотя, осваивая провансальский классицизм, Винсент вынужден попирать свои природные склонности, его творческий порыв так могуч и неукротим, что работает он еще быстрее, чем прежде. Он сообщает Эмилю Бернару, что этюды колосьев написал «быстро-быстро, торопясь, точно жнец, который под палящим солнцем не произносит ни слова, чтобы, не отвлекаясь, делать свое дело».
Но боже упаси брата думать, что Винсент работает кое-как. «Работать быстро вовсе не значит работать менее тщательно, — пишет он ему, — все зависит от уверенности в себе и от опыта. Охотник на львов Жюль Герар рассказывает в своей книге, что неопытному молодому льву нелегко одолеть лошадь или быка, зато старые львы убивают одним рассчитанным ударом лапы или мгновенно загрызают и действуют с удивительной точностью».
Винсент непрестанно возвращается к этой теме:
«Имей в виду, что все будут говорить, будто я работаю слишком быстро. Не верь этому. Ведь все зависит от душевного подъема, от непосредственности восприятия природы, и если эти чувства иной раз так сильны, что ты работаешь, сам того не замечая, и мазки ложатся один за другим, связно, как слова в разговоре или в письме, то не надо забывать, что так бывает далеко не всегда и тебе еще предстоят тяжелые дни, лишенные вдохновения».
«Работаешь, сам того не замечая»; напряжение Винсента так велико, что он как бы отрешается от самого себя. Все его силы сосредоточены в глазах и в руке, которая водит кистью. Посреди позолоченной солнцем равнины, на самом пекле, не обращая внимания на резкие порывы мистраля, сотрясающие его мольберт, он с одержимостью сомнамбулы покрывает холст красками. Он не чувствует своего тела, он в таком состоянии, когда физические ощущения просто исчезают. «Помнишь в рассказе Ги де Мопассана, — пишет он брату, — человека, который охотился на зайцев и прочую дичь, охотился десять лет с таким пылом и так изнурил себя, гоняясь за дичью, что, когда решил жениться, оказалось, что он не … и это привело его в страшнейшее смятение и отчаяние. Не скажу, чтобы я, подобно этому господину, хотел или собирался жениться, но в физическом отношении я, кажется, начинаю на него походить».
Винсент живет почти впроголодь — за целый день он съедает несколько ломтей хлеба, запивая их молоком; еду берет с собой в поле, чтобы лишний раз не возвращаться домой.
* * *
Винсент вскоре убеждается, что, несмотря на его опасения, именно те пейзажи, которые он написал быстрее других, удались ему больше всего. «Но после этих сеансов я возвращаюсь с такой усталой головой, что, когда сеансы повторяются часто, как во время нынешней жатвы, я впадаю в совершенную прострацию и не способен на простейшие будничные дела … Возвращаясь домой после умственной работы, которая состоит в том, чтобы найти соотношение шести основных цветов … я часто вспоминаю великолепного художника Монтичелли, про которого говорили, будто он горький пьяница и сумасшедший … Работа состоит в сухом расчете, а мозг напряжен до предела, точно у актера на сцене в трудной роли, когда в течение получаса надо держать в голове тысячу мелочей зараз…»
Винсент нисколько не преувеличивает. То, что он сейчас делает, требует мобилизации самых противоречивых сторон его существа. Доведенную до высшего накала страсть он сдерживает или, вернее, подкрепляет столь же напряженной работой мысли. Весь он одновременно — пламень чувств и рассудочность, пылкая эмоциональность и несгибаемая воля. Невероятным напряжением всех душевных сил он объединяет воедино эти противоречивые элементы, ценой неслыханных нервных издержек не дает им распасться. «Не думай только, что я искусственно возбуждаю себя, пойми, сначала я все тщательно обдумываю и в результате быстро пишу одно за другим полотна, которые хотя и пишутся быстро, но тщательно продуманы заранее. Поэтому тем, кто тебе скажет, что я работаю наспех, можешь возразить, что они наспех судят».
Опьяненный, упоенный этим хмелем творчества, Винсент чувствует, что становится настоящим художником. Теперь он так легко достигает полной внутренней собранности, его рука стала настолько уверенной, что он находит в живописи такое же удовольствие, как страстные охотники в погоне за дичью. «Во время жатвы, — пишет он, — мой труд был не легче, чем труд самих крестьян. Но я не только не ропщу на это, именно в эти минуты своей творческой жизни, хоть она и не подлинная жизнь, я чувствую себя почти таким же счастливым, каким мог бы быть в идеальной настоящей жизни».
Но, несмотря ни на что, Винсент тоскует о «настоящей жизни». Эта тоска втайне гложет его. Стоит ему отложить кисти, и к сердцу подступает горечь. «Я одинок, что ж тут поделаешь, наверно, потребность в самозабвенной работе сильнее во мне, чем потребность в человеческом общении, вот почему я так настойчиво требую красок и холста. Я только тогда и чувствую, что живу, когда работаю без передышки». Его исступление — это жажда забыться, живопись — алкоголь, которым он опьяняется с отчаяния. В