судного, хотя покуда ссуживают банки.
С высоты ветки, дальней от ствола, — талантливой, прививочной, бастардной — видны и ощутимы истины вращения планет — она растёт пониже над горошком, но невменяема теория из тез и антитез — мир равновесен, неподвижен, вечен. Считать слонов, вызубривать китов, исчислить панцирь черепахи, воспитывают, учат, наущают их так же тщательно, как стволовые, но вечно ж тот сучёк, всегда цветуще ароматный, найдет себе горошину на взлёт ядрёным выстрелом кромешных звездопадов. И содрогнутся три кита, и колыхнётся черепаха. Карарский мрамор под откос крутого панциря осыплют постаменты империи, и эволюция настанет. Мюнхгаузеновское ядро. Огонь полёта. Крики из костра: «…она вращается!» Вода теорий. И, ради эволюции — под тюфяки промокшей девочке горошину, для распознанья сути. Для возрождения. Перечная мята.
Огромный ворс китайского ковра примял уроненную снедь с тарелки. Интеллигентно не заметив, брат пригласил:
— Пойдём смотреть мундиры.
От поступи по ворсу шелк и шерсть меняли сути на букетах. Проследовав ковром пути эпохи Мао, спускаемся в подвал. Страсть к бункерам. Без погреба нет рода. Музей семьи — всегда хранилище в подвалах и, изредка, на чердаках. В аркадах выступов замшелые бутылки — квасное сусло марочных витрин. Коньяк времён Наполеона и вермуты молдавских кодр легендой в триллер Дракулы.
— Ты пахнешь правильно, «Шанелью».
— Это теперь такой «Диор».
Шинель с будёновкой. Такое стоит состоянье на Арбате. Даже в подделках. Этот протёртый жгут на обшлагах. Дед был телеграфистом Буденного. Во второй конной. Какой простой и симметричный крой. До гениальности. Читайте сказки — там политологи-портные. Шлем-капюшон и витязьная стать. Юдашкин- Ламанова. Кто это выдумал для конной армии Гражданской? И кумачовая звезда под цвет ломпасов «голихве». Вот это точно взяли у французов. В таких портках лишь только революции и делать. Ой, кажется, я черепаха. Такое вдруг родство от прикасанья к кобуре нагана.
— Пуля дура, штык молодец.
— Это был когда-то мой госпиталь. — Брат смешивал в коктейль початый вермут. После обеда позволялось пить, а вентиляция работала отменно. Курили «мальборо малиновый». Моль выползала из мундиров посмотреть, и вытяжка исправно хлопотала. Навык закладки бункеров. Заимствованное в походах ремесло. Вполне мирское, ведь землю создал бог, а всё остальное — строители. Зодчее ремесло военных, когда повсюду: миру-мир.
— Мы проводили первые операции такого уровня. После публикаций гласности их стали называть «елизаровские техники».
Брат явно пожалел коньяк для угощенья калибра моего присутствия. Я вермут не любила. Хотя «Чинзано» мужских сортов, не пошленькая «Бьянка», мне глянулось со льдом, но без лимона.
— Эта технология сращивания конечностей возможна только у пациентов определённых категорий и возрастных групп.
На плечиках в уступе несгораемого шкафа развёртывались галуны блестящих эполет и орден: за веру, царя, и отечество.
— Ты не давал мне его в детстве подержать в руках, и я не знала этой фразы. Я долго верила, что там написано: за веру в царя и отечество.
— Ты просто не умела читать.
— Да нет, вы просто от меня скрывали истины.
— А ты была смешной: противной, голенастою, зубатой.
— Ты мне привёз в подарок форму, помнишь?
— Школьное платье. Да, помню, из курсантских отпускных.
— Где ты его купил, наверно, в ГУМе? В «Детском мире»?
— Нет, в Ленинграде, на Лиговском. В Москве шили стандартно, а вот в Петрополе стремились к красоте. Школа портновского искусства.
— А я старалась не расти.
— Как это, почему? — Брат попытался снять зацепившиеся аксельбанты с крючка на вешалке.
— Чтоб из него не вырасти. Такого не было ни у кого. Плиссе на юбочке как у балетных, Орианды.
— Что ты там говорила про Арбат? — Крючок от аксельбанта отцепился. — Там все мундиры из могил. Они распороты все на спине — поэтому в газетах и кричат об актах вандализма.
— Какое белое сукно, похоже на тафту из волокна дубовых шелкопрядов. У бабушки был на него похожий макинтош, прислуга называла «пыльник».
— Ты с бабушкиным пыльником полегче.
— Мои воспоминанья о прислуге бабушки побезобидней орденских мундиров твоего дедушки. А всё, что наши жизни примиряет, — это онучи, лапти и плиссе на голенастом проходимстве.
В углу белела лысина из мрамора.
— Да вот ещё — она. Благая черепушка, ведь не все в роду военные пилоты, случались скульпторы и балерины, но только ведь они давали всласть репертуар заказом партии. Ну, так же, как твои, по линии царя, до революции, по вечерам: «извозчик, к «Яру!», а после выстрелов «Авроры» за резец Праксителя — и Ленина ваять в каррарском мраморе Эллады.
Брат сделал знак моей тираде замолчать, и сразу же одним движеньем кисти сорвал чехол для танковой брони. Иссиня-чёрная мерцающая «Ауди». Явно заморской сборки ручного образца. Так, значит, братец в экономику вписался. Среди военных — врач, среди врачей—спецназ, в правительстве — инфант крупнопородный, а дома — филантроп. Капитаклизмы.
— На протяженье века хранить всё это барахло в подвальном склепе, по временам — с огромным риском, не знать кому, куда, зачем всё это нужно… К чему?
— Верхний эшелон как двигался, так и движется. Мы тебя замуж удачно ведь упаковали. Солидный отпрыск неплохой семьи. Военная династия с войны двенадцатого года… Куда бежала?
— Так это же издержки воспитания. Идеология свободы равенства и братства. Эмансипация.
— Вторичный лепет маргиналов. Но ты красиво произносишь, так говорят с трибуны. Для толпы. В своём замужестве ты бы имела возможность вести образ жизни светской женщины. Но тебя всё время тянет желание мучаться. А это признак суицидальной наклонности — знак дурной крови.
— Да, мои учителя подолгу выхолащивали из меня на сцене военную генетику. А цесарских кровей, прости, мы не имели. Так случилось. Зато румянец во всю щёку. И вечный взлёт, а не регресс.
— Поползновения. А ты неплохо одеваешься.
— Живу в провинции как в Голливуде: там дёшевы портные и широк экран.
— Французский образ жизни. Одеться у портного — лучший тон.
— Нет, подогнать фигуру под то, что удалось надеть.
— И всё-таки ты встроилась бы в шарм.
— Столичного бомонда?
— Эшелона.
В гостиную пошли через мансардный переход. Кузену захотелось показать коллекцию из палашей и шашек. Мерцанью позолот на рукоятках и кубачинских изразцов отведены ковры настенные под стрехой. Там больше солнца на широтах окраинной Москвы. Острились лезвия о парашютный шёлк и распадались ткани на полоски.
— Когда-то этот шелк был шиком модниц. — Брат с наслаждением бисировал раскрой. У бывших модниц вальс-бостона позавивало б нервы в перманент.
— Помню. В детстве такой клочок достался мне на полукруг балетной пачки. Недостающее бабуля добрала крахмальной марлей. Это был мой младенческий балет. В подъезде по соседству жил ветеран с трофейным стареньким аккордеоном, и каждый Новый год на крашеном полу я «Лебединое порхала». Порхало и кружало, как видишь, в меня закралось в млечном детстве через аплодисменты выжившей родни. После войны ценились дети.
— Ну, родилась ты двадцать лет спустя после войны. Вот я родился сразу.
— В Москве война закончилась с салютом, в провинции не прекращалась никогда.