просила, чтобы не закреплять тебя в Москве, влиянье родственников и тогда имело для двоих свои пределы. И дядя всех племянников не смог устроить, но если бы мы знали, что у тебя такие перспективы были: и кино, и вот такие люди, как Денис, с тобой знакомы, разве можно было допустить…
— Нет. Ты хотела бы сказать «не упустить». Я по-другому мыслю. А письма я твои читала. Тогда же, много лет тому назад. Ты не просила, умоляла не закреплять меня в Москве. Просила употребить влияние на дядю, что двух сестер родителям в Москве не обеспечить, и девочка—товар: повыгоднее замуж, да и с глаз долой. Теперь не важно, я просто это всё переросла.
Хмурое утро прорвалось звонком из Нары. Категорически, как требуют щенков «к ноге!», тётя призвала нас прибыть, чтоб оказаться рядом, и вместе, совокупно и соборно, вновь придаваться горю, отчаянью, которое ей полюбилось, как продолженье подвига семейных крестных мук. Жених сестре вдруг сделал предложенье, и объявил её своей семьёй, с запретом ехать смаковать стигматы непорочной тети. Я перестала дожидаться «Мерседес» и выехала в город на удачу.
Москва — как я давно не видела её. Снег навалил сугробы у нечищеных обочин, народ, закутанный в шарфы суровой самопряной вязки, не обращал внимания на моду, на привлекательность и красоту, а попросту смотрел себе под ноги. Как хлебный мякиш нечищеная бровка тротуаров. В проулке вывернуло из обочины лохматое такси и долго буксовало в зебре перехода. Пыхтел и фыркал лысый каучук по изморози стершихся покрышек. Сопел мотор, октановая гарь непредсказуемого качества бензина гнала в морозном воздухе волну от серого до фиолетового спектра. Никто не подошёл толкнуть — на заднем низеньком сиденье дремала негритянка, опершись о рукоять тростеобразного зонта, с огромным перстнем на фаланге пальца.
Арбат. В промокших валенках на тротуарных хлябях стоит народ. У голенищ на перевёрнутых банановых коробках навалены матрёшки-ложки, пуховые платки, медали, ордена, носки собачьей шерсти, мундиры всех времён, ушанки всех народов, и «холуя», и «палех», и Эфрон. Зазывным, звонким голосом пронзительной и чистой ноты какая-то закутанная в капюшон чалма отрадно выкликала проходящих купить персидского кота. Кто-то издал тяжёлый вздох на уровне озябшего предплечья и что-то грохнуло мне под ноги. Я повернула корпусом свой флюс, парнишка выпрямлялся долго, простоволосой русой головой раскачивая снежные былинки, и встал высокий, бледный и худой, в сильно поношенном костюме, в каком-то галстуке со скошенным узлом, затянутом до запятой со скобкой. Озябшими до синевы руками достал план города, сглотнул кадык и вдруг спросил:
— Где здесь театр?
— Он перед вами.
В его глазах возникла цель, измеренная расстояньем, он поднял с тротуара то, что мне казалось чемоданом, и зашагал туда, как будто сквозь меня… И тут мне захотелось выть, молиться, жечь свечу, призвать всех матерей стать комитетом. Сквозь пелену арбатской вьюги, как долговязый Донкихот этот худой и остроплечий мальчик планировал над рыночной толпой, неся с собой одну лишь вещь: отживший век аккордеон в футляре. Он грезил о свиданье с Турандот. Вот ради этого мне стоило прибыть в Москву, чтоб повстречаться в перекрёстке у Арбата.
Собаки и охранники за кованой решёткой мне показались разъярённым стадом. Пришлось кричать, что я приглашена великим неделимым Кругляком на студию и, кажется, имею право войти, и кто-то должен подтвердить, что здесь в порядке выписанный пропуск. Потом какой-то очень важный клерк водил меня по аппаратным, следя за тем, чтоб я безумно восторгалась. Немыслимые коммутации японских техногенов вели монтаж улётных величин, без всяких человеческих ресурсов. Запрограммированные системы в стойках мигали огонечками в стоп-кадр, и не было вокруг живой души, не то что инженера в хозхалате. Сплошные роботы. Не то что тапочек, забытых монтажером под смятым стулом, а и стула нет. Диваны кожаные, кресла в диковинно светящихся порталах мультимедийный инстал—про. Когда промоушен надменных клерков меня изрядно утомил, как печенег в известнейшем классическом рассказе, я опустилась в кресло в аппаратной и попросила дать возможность увидеть стык в монтажной фразе фильма. Когда пришел его величество владелец, вопросы у меня были готовы:
— Откуда у тебя аэросъёмка плантаций хмелевых в предгорьях Гималай?
Босс хитро-скромно улыбнулся. И явно затаил ответ. Мы изменились. Годы? Судьбы? И всё же на каком-то, невольно уловимом тоне происходило испарение родства. Рассеивалось. Исчезало. Возвращалось. Ток невербального возникновенья радуг. Пролитая сквозь пепел пестрота.
— А фестиваль в Баварии хмельной?
Денис издал смешок и сделался лукавым. Совсем как в юности рапирой под эфес метнул искру с ресницы.
Менялись кадры на исходной плёнке. Клинтон и Гавел с кружками пивными присели на ступеньки. Фронтально в кадр синхронным жестом сглотнули кружевную пену за дружбу братскую Америки с Европой. Вот узнаваемый костел на побережье Рейна с птичьего полёта окутан толпами пивных гуляк.
Кругляк самодовольно улыбался и взор невинности таращил в терминал: луч зрительный переключал устройства, устойчивый доход формировал.
Вся пена стала вдруг понятна, когда вошел продюсер «Вокруг света».
— Личный архив Сенкевича.
— Так это называется теперь?!
К вопросам авторства и плагиата здесь относились непредвзято — людская совесть аппаратам — на пользу неприятностям. Такое ни к чему.
Но в кабинете, в неприкаянном углу, стояли смятые рапиры.
— Фехтуешь иногда?
— Нет. Отвыкаю. — сделалось скучно. — Партнеров нет.
— Я слышала, разъехался наш курс?
— В Европе век театра начался, все канули по континентам, Светлана Зелкина, любовь моя, и та скакнула за границу.
— Бездарностью слыла.
— В Австралии прославилась. Здесь Генка Корин в «Мире животных».
— Я знаю, вижу в титрах.
— Детей у него много.
— Ну, а ты чего?
— Не надо было слушать маму.
— Вот это честность.
Мне захотелось вдруг его утешить:
— Ты настоящий сын актрисы. Помнишь, ты был единственным, кто приспособился в теченье дня есть только суп из концентратов — змеиный супчик из пакетов, и сохранять весёлый оптимизм. Осталось непонятным курсу, с каких причин у мамы не одобрился твой выбор.
— Моя избранница, встав, причесалась над кроватью.
— Ты прав, все корни предрассудков в луковицах от волос: заплакав от подобной красоты, мать не способна сына разделить с невесткой.
Я двигалась к вокзалу, улыбаясь: Дениска напоследок пошутил, и захотел мне подарить сомбреро — как средство против ливневых снегов. Я была тронута заботой, но крышу вразумилась отклонить — хотелось выветриться пешим ходом.
В провинциальном направлении никто не ехал, билеты были дороги, студенческие льготы позабыты, курсировал народ от тяжкого да злого лиха по непогоде, как будто у хозяевов недобрых пёс. В вагонах не топили, но давали чай. Службист чугунки, подстаканник, с серпом и молотом на фоне просяном, прикованный в извоз приказом пятилеток, индустриальной сталью дребезжал, не соблазняя воров. На стыках перегонов дробный звон сгонял волну гнетущей ностальгии, и тяга скоростью сто километров в час земное вбрасывала вспять, в открытый космос. Лихолетье. Вне времени этот дорожный звук — скрип колеса, валдайский колокольчик и лязг стального реализма. Но в этот раз курсировало невозможное в плацкарте. Вагон вёз пустоту. Буксировал во времени тоску эпохи, которую назвали ностальгией по прошлому союзного бытья. В убогой жёсткости плацкарта коммуну потеснила пустота.
Шло время, подстаканник дребезжал, маячило без шторы отраженье, и серый блик от колосистого снопа, серпа и молота кружился для забвенья, и мне казалось, что похожие на апельсиновые астры