Однако, счастливые дни оратора были омрачены столкновениями юной жены с Туллией. Хмурая и раздра-жительная, дочь не могла простить отцу развода с матерью и смотрела на мачеху как на любовницу его. Она задевала ее и жаловалась Цицерону на беспокоившие ее песни Публилии.
Наконец, она слегла и вскоре умерла от тяжелых родов. Велико было горе Цицерона, потерявшего любимую дочь! Он не находил себе места.
— О боги, — шептал он дрожащими губами, — долго ли еще будете наносить мне удары? Почему я должен пережить друзей и родных, остаться одиноким?
— Одиноким? — удивилась Публилия. — Разве у тебя нет любящей жены?
— Увы, Публилия! Я так любил Туллию…
Но Публилия, довольная смертью падчерицы, села ему на колени и сказала:
— Теперь мы заживем, Марк, счастливо и мирно. С начала моего замужества она ворчала и бранилась, и я не видела ни одного тихого ясного дня.
И она запела песню, закружившись в атриуме. Цицерон побагровел.
— Публилия! — яростно крикнул он. — Ты радуешься ее смерти?
Побледнев, Публилия вымолвила сквозь слезы:
— Не кричи. Разве я виновата, что она умерла? Цицерон встал и вышел на улицу.
Несколько дней он не возвращался домой, поселившись у Гиртия, и, наконец, поручил ему отправиться к Публилии с разводным письмом.
Она зарыдала, узнав о решении Цицерона, и стала посылать к нему рабынь с эпистолами, но оратор был непреклонен: радость жены по поводу смерти дочери он считал преступлением и на ее письма отвечал лаконически: «Оставь мой дом». Гиртий, видя его удрученность, предложил ему в жены свою сестру. Но Цицерон грустно покачал головою: — Я достаточно наказан, что женился на юной девушке. Теперь я вижу, что неудобно заниматься одновременно женщиной и философией, потому что страсть, хотя бы и старческая, рассеивает мудрые мысли.
Цицерон получал эпистолы с выражением соболезнования по. поводу смерти дочери: Цезарь писал из Испании, старый друг Сульплций, знаменитый правовед, из Эллады, которой он управлял, писали Аттик, Брут, Долабелла, десятки и сотни знакомых и неизвестных людей.
Особенно взволновала его эпистола Сульпиция: «Когда я возвращался из Азии, направляясь из Эгины в Мегару, я смотрел на страну, лежавшую передо мною: против меня была Мегара, сзади — Эгина, направо Пирей, а налево Коринф. Некогда это были цветущие города, а теперь — развалины. И, созерцая их, я сказал себе: «Как смеем мы, жалкие смертные со своей краткой жизнью, жаловаться на чью-либо смерть, когда видим вместо стольких городов, бывших великими, одни мертвые развалины?»
Диктуя Тирону ответ, Цицерон плакал:
— «…у меня, дорогой Сульпиций, оставалась дочь. Было где отдохнуть и преклонить голову. Беседуя с ней, я забывал горести и заботы…»
Он всхлипнул и продолжал шептать прерывистым старческим голосом. Вдруг лицо его сморщилось, но он овладел собою:
— «…до этого времени я находил в семье средство, чтобы забыть о несчастьях республики. Но что может предложить мне республика, чтобы я забыл о несчастьях семьи? Я должен избегать свой дом и форум, ибо дом не утешает меня в горестях, причиняемых республикой, а республика не может заполнить пустоту моего дома».
В этот вечер он задумал написать на смерть дочери сочинение, увековечивающее ее имя, и назвал его «De consolatione».[5]
Мысли Тирона были иные: «Настолько ли виноват Долабелла, чтобы порицать его за любовные увлечения? Он любит веселых девушек и женщин, а Туллия была сухая телом и душою; плоская, как рыба, некрасивая, начиненная философскими рассуждениями. Кому нужна такая жена? Наверно, она и любила по-философски, избегая телесного общения, а такая женщина — горе и несчастье для мужа. И не таким ли горем, несчастьем для Публилии был бы через некоторое время Цицерон? Импотентный старик, с дрожащими руками, расстроенным желудком и иными немощами. Как я рад, что он отказался от женитьбы на сестре Гиртия!»
— Напиши Аттику, — прервал Цицерон его размышления, — что я благодарю его за заботы о ребенке Туллии и частые посещения кормилицы. Пусть он уговорит Теренцию сделать завещание в мою пользу и запретит Публилии добиваться свидания со мною.
Тирон, не возражая, писал. Скорбная складка залегла у него между бровей, — он жалел господина, которого любил всем сердцем.
Дни и ночи работал Цицерон над сочинением «De finibus bonorum et malorum»,[6] изредка отрываясь, чтобы заняться своей любимой «Academica». Стихи он отложил, решив возвратиться к ним, как только успокоится от волнений, ниспосланных судьбою. Обширная переписка с рабами и клиентами, с Аттиком и Квинтом была сведена к нескольким безотлагательным эпистолам.
— Сын мой, — говорил Цицерон, обнимая каждое утро и целуя любимого волноотпущенника, — прости, что я надоедаю тебе, глаза твои красны от непосильной работы, но труд, задуманный мною, должен быть завершен…
— Господин мой, — отвечал Тирон, целуя ему руку, — ты знаешь мою любовь, преданность и готовность помогать тебе…
— Да наградят тебя боги, Тирон! Когда я умру, ты отдохнешь…
Вольноотпущенник, скрывая слезы, опустил голову.
— Господин, я слабее тебя телом, — шепнул он, — и не тебе первому говорить о смерти…
Цицерон с грустью взглянул на него.
— Я устал жить, Тирон, очень устал… Нет никого у меня из близких, кроме тебя и Аттика… Но у Аттика свои дела, а ты всегда при мне…
— Ты забыл, господин, — упрекнул его вольноотпущенник, — что у тебя есть брат Квинт и сын Марк…
— Увы, сын мой, они не так любят меня, как ты…
Тирон вздохнул. Да, они мало любили оратора и писателя. Квинт, неудачно женившийся на Помпонии, сварливой сестре Аттика, находился под влиянием раба Стация, и это возмущало жену. Бешеные ссоры супругов кончались нередко взаимными оскорблениями, грязными намеками на власть раба над господином. Квинт готов был избить жену, но Стаций выпроваживал его из дому и нередко сопровождал в таберну «Галльский петух», где они пьянствовали в обществе гладиаторов и простибул до самого рассвета. И если Квинту мало было дела до знаменитого брата, то Марку еще меньше. С отроческого возраста он не любил риторики и не хотел учиться, а в Афинах, куда был послан к ритору Горгию, вместо учения посвящал время попойкам и празднествам. Фалернское и хиосское вина стали его страстью. Тирон упрекал его в лени и расточительности, но Марк писал эпистолы, в которых клялся, что уже исправился.
«При Фарсале он начальствовал над турмой всадников, — думал Тирон, — но что пользы в мече, когда голова пуста? Цезарь помиловал его, а что он будет делать? Уедет в Афины?»
Таковы были брат и сын Цицерона. И Тирон, думая о них, соглашался с оратором, что ближе всех для него — он, бывший verna.
Слыша кругом обвинения Цезаря, Цицерон молчал, думая:
«Его упрекают в том, что он дал свое имя сыну Клеопатры, учредил новую магистратуру — восемь городских префектов, стремится к царской власти, клевещет на Катона»…
Взглянул на лежавшего на столе «Анти-Катона»; книга, изданная Аттиком, недавно появилась на книжном рынке, и о ней говорил весь Рим. Цицерон не знал, как держать себя: восхвалять или порицать диктатора. Но так как похвалы легко кружили голову честолюбивого старика, а Цезарь восхвалял его, называя знаменитым оратором, то Цицерон кликнул Тирона и продиктовал ему благодарственную эпистолу к диктатору.
— Пошли ее через Бальба или Долабеллу, — шепнул он, — но помни — Аттик не должен знать об этом.
Тирон молча запечатывал письмо воском.
— Вчера, сын мой, прошел срок, данный мною Долабелле. Скажи, думает ли он возвратить приданое