– Но для чего видеть и чувствовать, если не имеешь возможности передать все это?

– Для чего вообще жить? Ради самой жизни, человече. К черту смысл!

– Но единственная глубокая радость, которая возможна для меня… это… – голос Эндрюса прервался. – О Господи, я отдал бы всю радость мира, если бы мог создать одну страницу, которая была бы выражением жизни. Знаешь, уже годы, как я ни с кем не разговаривал.

Оба они молча смотрели в окно на туман, тесно прильнувший к стеклу. Он напоминал вату, но казался более мягким и был зеленовато-золотистого цвета.

– Ну, сегодня, уж наверное, полицейские не накроют нас, – сказал Гэнслоу, весело постукивая кулаком по столу. – У меня блестящая мысль отправиться на улицу Сент-Анн и оставить свою карточку заведующему полицейской частью армии. Черт побери! Помнишь того человека, который закусил нашей бутылкой вина? Он плевал на все, не так ли? Вот ты толкуешь о выражении жизни. Почему бы тебе не выразить это? Я думаю, что это поворотный пункт твоей карьеры. Он заставил тебя поехать в Париж… ты не станешь отрицать этого?

Оба они громко рассмеялись, качаясь на своих стульях. Эндрюс уловил отзвук смеха в бледных фиалковых глазах калеки-юноши и в темных глазах девушки.

– Давай-ка расскажем им об этом, – сказал Эндрюс, все еще смеясь. Его лицо, побледневшее за время пребывания в госпитале, внезапно раскраснелось.

– Ваше здоровье! – сказал Гэнслоу, оборачиваясь и поднимая свой стакан.

Затем он рассказал им о человеке, который ел стекло. Он поднялся на ноги и, жестикулируя, медленно рассказывал своим тягучим голосом. Жюстина стояла тут же с блюдом фаршированных томатов, красная кожица которых едва просвечивала сквозь мантию темно-коричневого соуса. Когда она улыбалась, щеки ее надувались и делали ее слегка похожей на белую кошку.

– А вы тут живете? – спросил Эндрюс, после того как все они посмеялись.

– Всегда. Я редко хожу в город. Это так трудно. У меня высохшая нога. – Он улыбнулся сияющей улыбкой, как ребенок, рассказывающий о новой игрушке.

– А вы?

– Как бы я могла быть в другом месте, – ответила девушка. – Это несчастье, но ничего не поделаешь. – Она постучала костылем по полу, точно подражая его походке.

Юноша рассмеялся и крепко обнял ее рукой за плечи.

– Я хотел бы жить здесь, – просто сказал Эндрюс.

– Почему же вы не сделаете этого?

– Да разве ты не видишь, что он солдат, – прошептала торопливо девушка.

На лбу юноши появилась морщина.

– Ну не по доброй воле, я думаю, – сказал он.

Эндрюс молчал. Им овладел непонятный стыд перед этими людьми, которые никогда не были солдатами, которые никогда не будут ими.

– Греки говорили, – сказал он, с горечью произнося фразу, которая давно уже сверлила его мозг, – что человек, сделавшийся рабом, в первый же день утрачивает половину своей доблести.

– Когда человек делается рабом, – повторил юноша мягким голосом, – он теряет половину своей доблести.

– На что вам доблесть? Любовь – вот что вам нужно, – сказала девушка.

– Я съел твои томаты, друг Эндрюс, – сказал Гэнслоу. – Жюстина принесет нам еще. – Он вылил остатки вина, которые наполнили до половины оба стакана своим жидким блеском цвета красной смородины.

Снаружи туман покрывал все ровной тьмой, слегка окрашенной в желтое и красное близ редко разбросанных уличных фонарей. Эндрюс и Гэнслоу брели без определенной цели по ступеням, которые вели из спокойной темноты Монмартра к беспорядочным огням и шуму более людных улиц. Туман проникал им в горло, щекотал в носу и задевал щеки, точно чьи-то влажные руки.

– Зачем мы ушли оттуда? Я хотел бы еще поговорить с этими людьми, – сказал Эндрюс.

– Да ведь мы и кофе не пили… Ведь мы в Париже, брат, и не собираемся долго оставаться здесь. Не можем же мы позволить себе торчать все время в одном месте. Скоро уже все закроют.

– Юноша сказал мне, что он художник и живет тем, что делает игрушки. Он вырезает деревянных слонов и верблюдов для ноевых ковчегов. Ты слышал об этом?

Они быстро шли по прямой наклонной улице. Под ними уже виднелся золотой блеск бульвара. Эндрюс продолжал говорить почти про себя:

– Как чудесно было бы жить здесь в маленькой комнатке, из которой открывался бы вид на огромный серо-розовый город, иметь какое-нибудь нелепое занятие, вроде этого, для того чтобы существовать, и тратить все свободное время на работу и посещение концертов… Спокойное, сладостное существование… Сравни с этим мою жизнь. Рабство в этом железном, металлическом, наглом Нью-Йорке и писание нелепых статей о музыке в воскресных газетах. Господи!

Они уселись за столиком в шумном кафе, полном желтого света, сверкающего в глазах, стаканах и бутылках, и красных губ, раздавленных о тонкие твердые края стаканов.

– Разве тебе не хотелось бы просто сорвать это? – Эндрюс дернул обеими руками свою куртку в том месте, где она оттопыривалась на груди. – О, я хотел бы, чтобы пуговицы разлетелись по всему кафе, разбивая стаканы с вином, щелкая по физиономиям всех этих франтоватых французских офицеров, которые, по-видимому, гордятся тем, что достаточно долго выжили, чтобы гулять победителями.

– Кофе здесь великолепный, – сказал Гэнслоу. – Единственное место, где мне приходилось пить еще лучший, было в одном кабачке в Ницце, во время последнего отпуска.

– Опять где-то в другом месте?

– Вот именно… вечно и вечно в другом месте. Выпьем сливянки, довоенной сливянки!

Лакей был величественным человеком с бородой, подстриженной, как у премьер-министра. Он подошел, держа перед собой благоговейно поднятую бутылку. Губы его выражали усиленное внимание, когда он разливал в стаканы белую поблескивающую жидкость. Кончив, он с трагическим жестом перевернул бутылку вверх дном – оттуда не вылилось ни единой капли.

– Это конец доброго старого времени, – сказал он.

– Проклятье доброму старому времени, – сказал Гэнслоу. – За добрый старый и вечно новый парад со скандалом в цирке!

– Хотел бы я знать, многим ли придется по вкусу твой цирковой парад, – сказал Эндрюс.

– Где ты намерен провести ночь? – спросил Гэнслоу.

– Не знаю… Думаю, что устроюсь в гостинице или еще где-нибудь.

– Почему бы тебе не пойти со мной и не познакомиться с Бертой? У нее, наверное, гости.

– Мне хочется побродить одному. Не то чтобы я презирал друзей Берты, – сказал Эндрюс, – но я так жажду одиночества.

Джон Эндрюс шел один по улицам, полным клубящегося тумана. Время от времени автомобиль обдавал его грязью и, стуча, пролетал мимо, исчезая в темноте. Разбросанные группы людей, шаги которых заглушались обволакивающим туманом, плыли около него. Он не заботился о том, по какой дороге идет, и продолжал двигаться все дальше и дальше, пересекая широкие бульвары и людные проспекты, огни которых вышивали на тумане желтые и оранжевые узоры; он блуждал по просторным, безлюдным скверам, нырял в темные улицы, где изредка резко раздавались другие шаги, затихая через минуту и не оставляя звука в его ушах, когда он останавливался, чтобы прислушаться, ничего, кроме отдаленного, заглушённого дыхания города. Наконец, он вышел на набережную реки, где туман был еще гуще и холоднее и где раздавался слабый плеск воды, булькавшей у быков моста. Свет фонарей на его пути то ярко вспыхивал, то тускнел. По временам ему удавалось разглядеть голые ветви деревьев, перечеркивающие светлые круги фонарей. Туман успокоительно ласкал его, тени колебались вокруг, позволяя мельком разглядеть нежный овал щеки, блеск глаз, горящих от темноты и сырости. Казалось, что как раз за пределами его зрения туман наполнен дружескими лицами; заглушённый ропот города возбуждал его, как звук любимых голосов.

От девушки на перекрестке, поющей под уличным, фонарем, до патрицианки, обрывающей лепестки розы с высоты своих носилок… все образы человеческого желания.

Ропот окружавшей жизни беспрерывно складывался в его ушах в длинные модулирующие сентенции, –

Вы читаете Три солдата
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату