Рамиро не сразу остановился, ему до межи недоставало метров двадцать.
— Кончай, Луис! Я же вижу, ты пашешь уже завтрашнюю норму. Но я от тебя, сеньор Молчальник, не отстану. Сегодня я уже настриг, сколько надо. Останавливай, Ну, будь человеком! Тебя приглашают выкурить сигару дружбы.
— Полчаса отсюда, полчаса оттуда. Где ж тебе хватит времени? — продолжая рубить, спросил Рамиро у подошедшего.
— Не во времени суть, а в том, что руки успевают.
— Ты, Херардо, оттого, может, быстрее других норму выполняешь, что во время работы стихи сочиняешь?
— Вот и ты уже рифмуешь. А мои стихи не рифмуются и не укладываются. Они вообще, — Херардо обернулся, чтобы удостовериться, что их никто не слышит, так как девушки находились неподалеку, складывая тростник в кучки для погрузочной машины, — они бунтарские…
— Против чего и против кого? — Рамиро отсек последний стебель у самой межи и разогнул спину.
— А, не спрашивай, Луис. Мне теперь и самому не ясно. Что это было и зачем? Твердо знаю: непонимание было. Я не понимал, и меня не понимали. Да ладно об этом… Пусть историки пекутся. Пойдем лучше посидим в тени.
— Эстер Мария, закончите — отдыхайте. Привезут обед, позовите нас! — Рамиро вытащил из кустов внушительных размеров глиняный кувшин, обшитый плотным сукном, занес его над головой, и из тупого носика потекла ему в рот струя свежей, прохладной воды.
Когда они с поэтом уселись в густой тени деревьев, Херардо спросил, заглядывая Рамиро в глаза:
— Луис, мы с тобой знакомы уже скоро месяц, а я про тебя ничего не знаю. Кроме разве того, что ты хороший человек, честный, справедливый…
— Тебе этого мало, чико?
— Нет! Но ты пойми. Мы интеллектуалы, у нас брожение умов. Такое кругом происходит! Не просто… Ты — человек труда. На заводе, говоришь, работаешь. Что там тебе было не ясно? Турнули ведь сюда по указу?
— Добровольно…
— Не болтай впустую, брат. Я разобрался, кто здесь доброволец, а кто…
— Хватит, Херардо! Хочешь посидеть со мной, давай о поэзии. Мне нравится, как ты об этом говоришь и как стихи читаешь. Не скрою… Завидую.
— Я и толкую, вот она вся разница между человеком труда и интеллектуалом. Я, пожалуйста, готов, в отличие от тебя, с удовольствием. Не упираюсь, как бык. Просят — я готов! О поэзии, так о поэзии. Пиит — он должен прославлять! Итак… Кубинская революция, самая значительная из всех революций, когда-либо происходивших в Америке, породила неисчислимое множество стихотворных произведений, поскольку она — Революция — вызвала к жизни, как принято выражаться, мощные творческие силы. Поэзия в нашей стране призвана отобразить величие народного движения…
— Мы не на лекции, Херардо! Иди к черту! Почитай что-нибудь.
— Что-нибудь этакое, что тебе должно понравиться. — Поэт подмигнул, улыбнулся лукаво, ласково- снисходительно. — Слушай.
— Это твое?
— Нет. Эрнесто Гевара, «Песнь Фиделю Кастро».
— Сам Че сочинил? Он сам?
— Да! А что? Ты сомневаешься? Почему, интересно?
— Ну, он… Да нет! Читай еще.
— Полагаешь, если человек взял в руки винтовку… Эка, Луис. Таким людям как раз и есть что поведать в стихах потомкам.
— Ага! А что-нибудь свое, Херардо?
— Я дал слово, что больше никогда не буду читать своих стихов. Это ни к чему!
— Ошибаешься. Напрасно! Ведь ты не можешь бросить поэзию, и она тебя не оставит. Так что где-то должна быть граница, где-то сила данного тобою слова обязана иссякнуть. Проведи черту! Считай, что это случилось сегодня.
— Мне это нравится, Луис. Будь по-твоему! Но все равно — только для тебя. О кубинце, который был на Плайя-Хирон.
— А ты был там, Херардо, на Плайя-Хирон?
— Сутки спустя после победы. Душа ликовала, но на все было печально глядеть. Разум заставлял сесть за машинку, а душа… душа страдала. Муза противилась, протестовала: лилась одна и та же кубинская кровь в угоду тем, кто нас не понимает, кто нам противопоказан… своею алчностью, зазнайством, тупостью, торгашеством, невежеством, отсутствием души, любви к поэзии… Кто ценит лишь золото и золото…
— Хорошо тому, кто понимает, что не оно главное в жизни! Я это узнал недавно. — Рамиро хрустнул пальцами.
— Оно, если так разобраться, главный враг человека. Человек породил его на вечное свое страдание, когда какому-то кретину впервые пришла мысль вместо обмена — тыква на моток шерсти — предложить золото или, как у нас в Америке, например, зерна какао… и породить эту грязь.
— Я американцев не знаю. Рос я в деревне. Только после революции попал в город. Говорят, раньше их было на Кубе навалом, чувствовали себя как дома.
— В экономике я тогда ничего не понимал, но мальчишкой… готов был, Луис, убить любого из янки, когда видел, как они заговаривали, развлекались и спали за деньги с нашими женщинами…
— Ну, и убил хоть одного?
— Из игрушечного пистолета… Но, если бы и представилась возможность, я бы не сумел это сделать. Однако учить ненавидеть американцев, их помыслы, их образ жизни не устану. Перо мое не затупить!
— А рубишь тростник до седьмого пота почему?
— Как тебе объяснить…
— Ведь не из-за страха. Или боишься? А может, чтобы быстрее попасть в Гавану? — Теперь уже лукаво улыбался Рамиро.
— Там, где страх, Луис, у меня давно мозоль выросла. Никому бы не стал признаваться. Тебя бы хотел иметь братом. Я один на свете… В человеке, Луис, есть нечто такое, что, когда это самое затронут, с тобой происходит перемена… и ты, ты уже делаешь все и трудишься не для себя — для других. Жаль только, что такое состояние быстро проходит.
Издали послышался голос Эстер Марии:
— Джентльмены, компаньеро, обед подан! Мы ждем. Идите!
Рамиро молча поднялся с земли. «Да, прежде всего надо уметь видеть! И во всем разбираться. Ложное не принимать на веру. Хитрецов и мерзавцев просвечивать насквозь и не давать им резвиться! Человек податлив, его так легко обмануть. Доверчив и прет туда, куда ему совсем не надо», — думал он.
После обеда Рамиро просмотрел свежие экземпляры газет «Гранма» и «Хувентуд Ребельде». Ему дали понять: необходимо их читать каждый день. Рамиро удивился самому себе, когда почувствовал, что втянулся и уже ощущал потребность в ежедневном чтении.