делом машинка в моей голове: «мы храним мясо в холодильнике». В другой раз мама напоминала нам о том, что на улице нужно держаться подальше от незнакомых людей, а машинка тем временем говорила: «Лицам до 18 вход воспрещен». «Становиться на подножку запрещено и опасно», — гласила надпись у задней двери трамвая, и этот официальный запрет замечательно укладывался в моей голове, потому что мама была с ним согласна и говорила, что нам даже и думать не пристало о том, чтобы кататься на подножке, не платя за проезд. Это относилось и к надписи на корме парохода: «Подходить к винтам запрещено и опасно». Голос мамы, говорящей мне, чтобы я не бросал мусор на землю, сливался в моей голове с голосом государства: «Не мусорить!», но написанные на стене от руки, совсем не по-государственному корявые буквы, говорящие что-то о матери того, кто мусорит, сбивали меня с толку. Когда мама внушала нам, что мы никогда и никому, кроме бабушек, не должны целовать руку, в моей памяти всплывала надпись с банки анчоусов: «Приготовлено без прикосновения рук». Какая-то связь, возможно, существовала между надписями «Цветы не рвать» или «Не прикасаться» и часто повторяемыми мамой на улице словами: «Не показывай пальцем!» Но как я должен был понимать надпись «Из фонтана не пить», если в этом фонтане никогда не было воды? Зачем в парках, где не было ни единой травинки, одна голая земля, стояли таблички «По газонам не ходить»?
Чтобы лучше понять «цивилизаторскую миссию» этих табличек, наводняющих город предупреждениями, предостережениями и угрозами, обратимся к тому, что писали в газетах стамбульские журналисты, авторы постоянных колонок, и их предшественники, авторы так называемых «писем о городе».
15
Дело было в конце 1880-х годов, в начале деспотичного тридцатитрехлетнего правления султана Абдул-Хамида. Один симпатичный двадцатипятилетний журналист невысокого роста с раннего утра сидел в редакции маленькой газетки «Саадет» («Счастье») на улице Бабыали.[46] Внезапно дверь его кабинета распахнулась, и внутрь вошел высокий человек в красной феске и в суконном армейском мундире с красными рукавами.
— Подойди сюда! — сказал он молодому журналисту, и тот, дрожа от страха, поднялся с места — Надевай феску и марш за мной!
Журналист и человек в военном мундире вышли на улицу и, сев в ожидавшую их карету, двинулись в путь. В полном молчании проехали по мосту. Посередине дороги журналист набрался храбрости спросить, куда его везут.
— К господину министру двора! Приказано доставить немедленно!
Приехали во дворец. Молодому журналисту велели сперва обождать в приемной, а затем провели в кабинет, где за столом сидел седобородый человек, просто кипящий от злости.
— А ну, подойди сюда! — заорал он и, гневно тыча пальцем в лежащий перед ним экземпляр «Саадета», вопросил — Что это такое?!
Журналист не успел еще разобрать, на что ему указывают, а человек за столом уже снова начал орать:
— Да за такие дела голову оторвать мало! Изменники! Неблагодарные твари!
Журналист, хоть и был перепуган до полусмерти, смог разглядеть, что гнев министра вызвало стихотворение одного покойного поэта, в котором повторялись строчки: «Неужели весна никогда не придет?»
— Эфенди… — попытался было вставить он, надеясь объяснить, в чем дело, но министр только еще пуще разгневался.
— Он еще разговаривать будет! Вон!
Через пятнадцать минут дрожащего журналиста снова вызвали в кабинет. Но стоило ему только открыть рот, чтобы попытаться объяснить, что стихи написал не он, как на него вновь обрушился поток оскорблений и угроз.
— Бесстыжие негодяи! Ублюдки! Подлецы! Гнусные псы! Виселица по вам плачет!
Молодой журналист, поняв, что сказать ему так ничего и не удастся, собравшись с духом, достал из кармана жилета свою печать и положил ее на стол. Министр, прочитав имя на печати, сразу понял, что вышла ошибка.
— Как тебя зовут?
— Ахмет Расим.
Описывая этот случай сорок лет спустя в книге «Журналист, поэт, писатель», в которую вошли воспоминания о его писательской жизни, Ахмет Расим говорит, что, осознав свою ошибку, министр назвал его «сынком», предложил сесть, а потом выдвинул ящик стола, и, жестом пригласив Расима подойти поближе, вручил ему пять лир. «Зла не держи. Да смотри помалкивай!» — с такими словами министр отпустил журналиста восвояси. Ахмет Расим рассказывает эту историю с присущим ему тонким юмором и неизменной жизнерадостностью.
Жизнерадостность, чувство юмора и любовь к своему ремеслу позволили Ахмету Расиму стать одним из самых замечательных писателей Стамбула. Печаль, преследовавшая А. X. Танпынара, Яхью Кемаля и А. Ш. Хисара, в нем уравновешивалась и подавлялась неуемной энергией, оптимизмом и неизменным хорошим настроением. Несмотря на то что Ахмет Расим, как всякий писатель, влюбленный в Стамбул, интересовался его историей и писал о ней книги, он, благодаря тому, что умел держать в узде чувство печали и утраты, не пытался отыскать в прошлом «золотой век». Для него прошлое Стамбула не было священной сокровищницей, из которой можно черпать творческую силу для создания великих произведений в западном духе, — он любил наблюдать за повседневной жизнью города и его обитателей и следить за происходящими в ней изменениями, смотрел на Стамбул как на удивительную, чудесную страну, ждущую своего исследователя.
Подобно простым стамбульцам, погруженным в свои повседневные проблемы, Ахмет Расим не очень интересовался вопросом столкновения культур Востока и Запада или перехода Турции из одной цивилизации в другую. Европеизация интересовала его благодаря своим забавным перехлестам и тому, что она порождала самодовольных выскочек, над которыми можно было вдоволь поиронизировать. В юности, одолеваемый литературными амбициями, он писал посредственные романы и стихи, и это впоследствии сделало его очень чувствительным ко всякого рода фальши и претенциозности — их он высмеивал с тонким юмором, переходящим порой в цинизм. Когда мы читаем, как Ахмет Расим потешается над странными интонациями, с которыми читали свои стихи претенциозные стамбульские поэты, подражавшие французским парнасцам[47] или декадентам, над тем, как они останавливали первого встречного, чтобы обрушить на него поток своих виршей, или над тем, с какой ловкостью они сводили любой разговор к обсуждению своей литературной карьеры или своего творчества, нам становится понятно, насколько решительно он противопоставлял себя новой культуре, создаваемой ретивыми поборниками европеизации, большинство из которых начинали, как и он, в редакциях на улице Бабыали.
Однако самое большое влияние на писательскую манеру Ахмета Расима оказало его основное занятие, которым он зарабатывал на жизнь. Он был журналистом, автором ежедневной колонки или, как тогда говорили на французский манер, фельетонистом. Политикой он не увлекался (разве что какое-то из ряда вон выходящее событие вызовет у него всплеск негодования или мимолетный интерес), да и в ту эпоху авторитаризма и цензуры на политические темы писать было и опасно, и бессмысленно (Расим любил рассказывать о том, как цензор порой вымарывал из его колонки столько «крамолы», что буквально ничего не оставалось), поэтому всю силу своего таланта он направил на описание родного города, за жизнью которого увлеченно наблюдал. («Если из-за политических запретов и ограничений вы не знаете, о чем писать, — пишите о муниципальных заботах и вообще о городской жизни, и без читателей не останетесь», — таков совет стамбульского журналиста, данный более чем сто лет назад.)
Вот так и получилось, что на протяжении полувека Ахмет Расим неустанно писал о Стамбуле: о различных типах пьяниц и уличных торговцах на окраинах, о бакалейных лавках и жуликах, о музыкантах и