пробежал с ведром в руке Филатов. Он не оставил нас и в эти часы.
— Капусту не трогайте, поливайте свеклу и лук! —
Я вспомнил, что капуста способна переносить мороз в шесть градусов. А вот лук и свекла…
Варя крутила над головой пращевым термометром.
— Минус три! — кричала она.
А через полчаса:
— Минус три и восемь!
До чего же медленно тянется морозная ночь! Перед восходом, когда солнце уже вспыхнуло на вершинах гор, Варя закричала, чуть не плача:
— Минус четыре и две десятых!
Когда же конец? С побледневшего неба все еще падает холод; морозный ветер, теперь уже не стесняясь, несется с гор; все цепенеет, дрожит, только нам одним дьявольски жарко, мы уже сбросили телогрейки и носимся как одержимые с ведрами, плещем на размокшую землю. Я вижу, что Филатов стоит в ручье, он быстро черпает воду, передает ведра ребятам.
— Подмога! — крикнул Саша и показал в сторону больницы.
Оттуда шли люди. Мы увидели десять или пятнадцать человек. Они были с ведрами. Догадались!
— Сюда! — закричал Зотов, и все с новой силой начали вычерпывать ручей.
Работали молча, лишь слышно было, как журчит и льется вода, как хлюпают по грязи сапоги.
Взошло наконец солнце. Сразу исчезла тревожная таинственность, небо поголубело и подобрело.
— Минус два и шесть! — устало бросила Варя и, опустив кастрюлю, которой носила воду, в изнеможении уселась на кучу хвороста.
Солнце поднялось выше, осветило горы и тайгу. Повеяло долгожданным теплом. Мы с тревогой следили за поведением растений.
— Плюс два с половиной, — сказала Варя.
Капуста оттаяла. Листочки ее сначала чуть увяли, потом на глазах окрепли, розетки как ни в чем не бывало наполнились тугой силой. У моркови кое-где начали чернеть листочки, свекла опустила ботву, и крайние листья обреченно легли на землю. Побелели концы перьев лука. Но все это было не так уж тревожно. Спасли!
Саша Северин стоял над кустами картофеля и задумчиво тер подбородок. Ботва безнадежно почернела и легла на землю. Кусты картофеля не выдержали борьбы с холодом.
В пылу работы Зотов забыл о своих пяти грядках, где у него росли брюква, морковь и редька, вывезенные из Катуйска. Их никто не поливал. Опытные грядки находились на самом краю огорода, рядом с кустами смородины и рябины.
— Как же я забыл! — Он поморщился и крупно зашагал к опытным грядкам.
Мы толпой пошли за ним.
Он нагнулся, потрогал шершавый испод листьев на брюкве, дотронулся до ажурной ботвы моркови и счастливо рассмеялся. Усевшись на корточки, сказал:
— И правильно, что не поливали. Незачем. Они и так… Я совсем забыл, что прародители этих растений жили среди тайги без человеческого внимания почти двадцать лет. Полная акклиматизация.
Целы оказались и ягодники. Смородина весело зеленела. Листья рябины лишь на несколько часов подвяли, а потом выпрямились как ни в чем не бывало.
— Память о Величко и Оболенском, — задумчиво произнес Петр Николаевич, указав на кусты.
— Посмотри на тайгу, — сказал Смыслов.
Тайга, освещенная беспощадным солнцем, местами почернела. Куда девалась зеленая свежесть крон! С лиственниц тихо падала черная хвоя. Обожженный лист осины и тополей побелел и обвис. Черемуха едва шевелила сжавшимися листьями. Захлопнулись венчики цветов. Осы с беспокойным гудом метались над лугами.
— Я здесь уже пять лет, — сказал вдруг Филатов, — а такое бедствие вижу первый раз. Небывалое дело. — Он закашлялся, отвернулся. Рукава его гимнастерки, брюки, сапоги — все было мокрым.
— Идите в палатку, — сказал ему Зотов, — там печь горит. Обсушитесь.
Филатов махнул рукой и, захватив свой рюкзак, пошел в сторону прииска.
— Он знал твоего отца, — сказал я Зотову.
— Вот как!
— Кажется, он знает больше, чем сказал нам. Но из него не удалось вытянуть ничего. Замкнут. Или просто побаивается вспоминать те грустные годы.
— Интересно, — задумчиво произнес Зотов. — Мы еще поговорим с ним. Счастливый случай.
Над долиной весело сияло солнце. Тепло. Тихо. Будто и не было злого налета.
— Ну, что вы теперь скажете, Омаров? — произнес комиссар государственной безопасности, закончив свой подробный рассказ о Конахе.
Капитан Омаров сидел на стуле перед комиссаром и растерянно глядел на зеленое сукно стола, на папку, на злополучный листок бумаги — письмо агента Конаху, которое держал сейчас комиссар.
Оправившись от растерянности, Омаров сказал:
— Много странного в этом деле. Если бы Конаха не убили…
— Тогда бы он убил Зубрилина.
— Я понимаю. Я хотел сказать, что тогда бы мы знали, кто этот агент и кто его хозяева.
— Было бы еще лучше, если бы агент пришел к вам и представился: я такой-то, пожалуйста, арестуйте меня. Наши действия, Омаров, никогда не совпадают с действиями врагов, они прямо противоположны. Мы ловим врагов. Они скрываются, путают следы. Это понятно и естественно. Но что вы скажете об этой истории?
— Дайте мне подумать, товарищ комиссар.
— Думайте. Ну, например, о том, что в управлении снабжения действует хорошо организованная шайка врагов. О том, кто ваши близкие друзья. И о том, как вести себя в подобном положении.
— Уж если меня обвинять в отсутствии бдительности…
— Я пока еще не обвиняю вас в этом. Но ведь есть разница в том, чтобы держать на подозрении всех честных людей, и в том, чтобы видеть, чувствовать настоящих врагов,
— Вы о тех агрономах?
— И о тех, конечно. Стрелять из пушек по воробьям, а еще хуже по своим — это не бдительность, а как раз нечто обратное бдительности.
— Бывает, что и ошибешься. — Лицо Омарова покрылось красными пятнами. Его поучали, как школьника.
Его, опытного руководителя, военного человека, слово которого для тысяч подчиненных является законом!
— Мы еще не раз и не два вернемся к этому разговору, Омаров. А пока хочу пожелать вам внимательно посмотреть вокруг, оценить свою работу, проверить близких и сослуживцев. И не забывать, что сейчас война: враг не только на фронте, он и здесь.
— Товарищ комиссар, как будто я… Это обидно.
— Если и надо вам обижаться, то только на себя. Допустить, чтобы в управлении безнаказанно орудовали враги… Скажите спасибо, что им не удалось совершить ни одной крупной диверсии. Хотя взрыв парохода и наводит на некие мысли. Кстати, разоблачение Конаха не ваша заслуга. Не будь Зубрилина…