сказал Наполеон, глядя на Болконского», – прочел я. Мои глаза были полны слез.
Я закрыл книгу и долго сидел со смятенным сердцем.
В лесу крепко и свежо пахло дубовым палым листом. В низком ветреном небе куда-то за Волгу неслись серые снеговые облака. По шоссе шли войска.
Тогда, в 41-м, я не дочитал до конца «Войну и мир». Я остановился на страницах, где князь Андрей Болконский окончил свою жизнь. «И князь Андрей умер».
И князь Андрей умер: что ж еще, о чем еще читать, зачем? Я не плакал, не жалел его. То, что я узнал о нем, было выше смерти. «Как мне жить теперь?» – думал я…
– Я вижу, ты уже прочел «Войну и мир»? – спросила меня Евдокия Андреевна.
– Да.
– Молодец. Только что-то уж очень скоро. Откровенно говоря, я не ожидала, что ты осилишь… Ну, а кто тебе понравился в романе больше всех?
Я молчал. Что-то мешало мне сказать о любви к князю Андрею.
– Пьер Безухов, да? – подсказала она, желая, очевидно, чтобы я разделил ее любовь к нему.
– Да, – легко соврал я.
И тотчас же ощутил сжигающее меня дотла чувство стыда – оттого, что князь Андрей Болконский не солгал бы никому и никогда.
В то время, как сытые, тепло одетые дипломаты катались на лыжах: наверное, в Струковском саду или за Волгой, среди древних осокорей прокладывая мягкую, искрящуюся солнцем, радующую сердце и мышцы лыжню…
Вот что рассказывала мне старая русская женщина Екатерина Кирилловна Чуйкова об одной из военных зим:
«В зиму сорок второго года я на рубежи угодила. Окопы рыть. Собрали нас: баб, девчонок, какие покрепче, парнишек – и отправили на станцию. В вагоны посадили, и поехали мы. Через Волгу, за Сызрань и еще дальше. Совсем в чужие края. Приехали. Татары там живут. По несколько человек расселили нас в ихних избах.
Татары крепко жили, чисто. Мне с подругами не повезло. Старуха древняя со снохой – хозяйки. У нас продукты с собой были, да еще казенное выдавали нам. Варить соберешься, а старуха даже ножа не даст, не то что чугуна. Мы с собой из колхоза свинину привезли.
Утром варить собрались. Только было кусок положили в котел, старуха выхватила его и на улицу кинула.
– Тьфу, шайтан, тьфу!
Что такое? Я уж потом узнала, что татары не едят свинины, как и мы, к примеру, собачатины. Пошли работать голодные. На другой раз – куда нам деваться? – хитрить пришлось. Кто-нибудь из девчонок зовет старуху, будто по делу срочному, а вторая в этот момент и сунет кусок свинины в котел. И караулит над ним, будто клушка.
Я не сужу старуху-татарку. У нее своя вера, строгая. Ее чтить надо, веру-то. Иначе какой же смысл? А сноха добрая была, молодая и уже по-другому воспитана. Защищала нас. Мы не понимаем, чего они по- своему лопочут, но чувствуем – о нас речь идет. Как сноха вышла на работу из избы, старуха опять за свое. Мы есть хотим, а нам и варить не в чем. Идем на работу голодные. Зима. В руках целый день кирка да лопата. Земля каменная. И возвращаться нам некуда.
Долго мы не вытерпели такого и пожаловались начальству: пропадаем, мол, ни за что. Поселили нас к другим. Тоже в татары. Вроде бы и вера у них та же, а мы вздохнули: и гороху нам дадут, и картошки сварят, если мы в поле задержимся. Придем и сразу за стол садимся, к горячему. Понимали они наше положение. Спасибо им и теперь говорю. Все равно трудно нам приходилось. Некоторые из наших убегали домой. А куда бежать: до станции сто верст, зима лютая, дороги неизвестные. Кто, бывало, из баб убежит, ту на станции тут же изловят.
– Кто такая? Откуда? Где документы?
– Да я…
– Ступай назад!
Вернется бабенка, чуть живая, отогреться после ста верст не может. Нет, за побег не судили… Почему бегали? Девчонки по глупости. Бабы – у этих дети остались дома: как они, что там? Вот потому и бегали. Были слухи: некоторые вовсе в бегах пропадали.
Через Волгу надо было переправляться. Дорога незнакомая. Пойдет бабенка рекой и в полынью провалится. Вот тебе и сходила к детям, проведала. Начальство даже предупреждало:
– Если кто убежать решит, через Волгу не ходите. Утопнете. На станцию ступайте.
Что ж, начальство тоже понимало наши мытарства… Я до конца свое отработала. Не знай, уж сколько я там чего нарыла – не считала. Мое дело долбить да копать без устали. Работу закончили, домой нас отпустили… После рубежа в колхозе я работала. На быках пахала. До тех пор за плугом идешь, пока быки выдерживают. Глядишь, уже вроде бы качаться стали в борозде. Значит, – хватит. Не заморить бы их. И все равно уже ночь наступает. Домой придешь, чего-нибудь перехватишь на ужин и как мертвая заснешь. Утром, до света, бригадир в избу лезет.
– Вставай, Катерина, пора!
Я ноги спущу с постели и сижу ступой деревянной: руки, ноги- будто плети, вялые. Бригадир ждет- пождет:
– Где твои лапти-то, работница? Куда ты их вчера кинула? Я тебе пособлю. А-а, вот они! Обует он меня и за руку с постели тянет…»
Вот уже почти пять лет тому, как вышла в свет моя книжка «Этот сладкий горький хлеб». Работая над ней, ездил я по приволжским деревням Самарской области, искал оставшихся в живых стариков, кто кормил Россию в годину Великой Отечественной. Они, почти каждый раз в слезах, рассказывали о своей жизни, а я, тоже чуть не плача, на магнитофон записывал. И считаю нужным именно здесь, сейчас, вроде бы только что выйдя, ошеломленный увиденным богатством, из продовольственного магазина 41-42-го года для иностранцев-гостей, еще раз вспомнить – как же существовали мои соотечественники, кормильцы страны и дипломатов тоже.
Хотя бы вот этот рассказ – Анны Васильевны Некорысловой, жившей в годы войны недалеко от Самары:
«Мужа моего сразу же взяли, чуть ли не в первую неделю. А я скоро пятого родила. Пятого… Господи, что же я с ними одна буду делать?
До зимы старыми запасами жили. Огород убрали. А потом… Я в колхозе работала. Приду домой, сама голодная. Дети увидят меня и в плач:
– Мама, мы есть хотим!
И я округ них плачу:
– Милые мои, да что же я вам дам!
В избе – миска муки: нам шестерым ею и глаза не запорошить. Наскребешь кое-что. Поедят они и уймутся. А завтра чем их кормить буду?
Собралась как-то и пошла в правление просить помощи. Председатель выслушал меня и говорит:
– Нечего мне тебе дать, Некорыслова. Нечего, понимаешь?
Потом сжалился над моими детьми и распорядился выписать два килограмма конины. Пошла я в кладовую. Одни ребра, гляжу. А я и тому рада. Принесла домой. В чугун скорее и на огонь. Так вкусно запахло! Еле дождались, пока сварилось. На стол тороплюсь подать.
– Нате, дети, хлебайте!
Перезимовали кое-как. И никто не помер из моих. Муж мой пастухом в колхозе работал. И как ушел на войну, двое старших ребятишек пасти овец вместо него стали. Утром никак не добужусь их: сонным лаптишки обую, завяжу и подыму с постели. Вечером придут мокрые до нитки и спать повалятся. А я им к утру всю одежонку высушу.
Весной, помню, решила я поднять клинышек земли в огороде и просо посеять для каши. Вместо хлеба чтобы. Немного и вскопала. В глазах темно становится, я и упаду возле лопаты. Полежу маленько и опять за черен берусь… Вот сейчас даже и не скажу: посеяла я тогда или сил не хватило, уже забыла. Мужа моего убило к тому времени: горе все остальное затмило.