Даже Кате иногда охватывала робость.
— Это правительство, — продолжал старик, — не сможет удержаться.
— Но все же держится. Все говорят, «оно умерло», и никто ничего не делает.
— А ты что скажешь? Что ты сделаешь? — серьезно спросила Кате.
Все замолчали и посмотрели на меня.
— Нужно убивать, — сказал я. — Отбить у них охоту. Продолжать войну тут, дома. Ведь свою голову им не приставишь… Но если они будут знать, что, как только пошевелятся, взорвется бомба, то успокоятся.
Фонсо ухмыльнулся и собрался прервать меня.
— Ты это сделаешь? — спросила Кате.
— Нет, — ответил я. — У меня не та закваска.
Бабушка Кате смотрела на нас своими обиженными глазами. «Люди, — говорила она, — вы не знаете, чего это стоит. Никому не надо брать грех на душу. Они тоже когда-нибудь умрут. Сами».
Тогда Фонсо объяснил ей, что такое классовая борьба.
Теперь почти каждый вечер я отправлялся в «Фонтаны» и слушал радио вместе с другими. Мои старухи и слышать не хотели о том, чтобы ловить Лондон. «Это запрещено, — объясняла Эльвира. — Могут услышать на улице». Она сокрушалась из-за того, что я бродил по лесам даже ночами, во время налетов. Была еще одна ужасная бомбардировка Турина. На следующий день две женщины нашли в саду осколок, острый и тяжелый, как железная лопата. Они позвали меня посмотреть на него. Они заклинали меня не подвергать себя опасности. Тогда я им ответил, что в округе полно остерий и повсюду я найду убежище.
Если я оказывался у «Фонтанов» в разгар дня, то воспринимал это как приключение. Я спускался с гребня на пустынную дорогу, которая когда-то была заасфальтирована. Я находился в двух шагах от вершины и меня окружали лесистые склоны. Мысленно я видел машины, путников, велосипедистов, которых еще в прошлом году было здесь много. Сейчас редкостью был и пешеход.
Я задерживался во дворе, чтобы поесть фруктов или что-нибудь выпить. Старуха мне предлагала кофе, воду и сахар. Чтобы у меня был предлог заплатить, я заказывал вино. В эти часы я приходил сюда не из-за Кате, не из-за кого-то еще. Если Кате была здесь, я смотрел, как она хлопочет по хозяйству, спрашивал, о чем говорят в Турине. На самом деле я задерживался здесь только потому, что мне нравилось на опушке леса; я мог бы подняться отсюда чуть выше. Под неподвижным и неистовым июльским солнцем привычный столик, знакомые лица, затянувшиеся приветствия и прощания радовали мое сердце. Как-то Кате выглянула из окна и спросила: «Это ты?» — но даже не вышла.
А вот кто всегда крутился во дворе или за домом, так это Дино, ее сын. Теперь, в каникулы, он попал в руки бабушки, которая позволяла ему повсюду бродить, вытирала ему лицо и звала перекусить. Дино уже не был бледненьким ошалевшим мальчиком, как в ту ночь. Это был худой шалунишка. Теперь он бегал, кидал камни, снашивал башмаки. Не знаю почему, он вызывал у меня почти жалость. Глядя на него, я думал о прежнем недовольстве Кате, о ее неопытном теле, о том, как нам было стыдно в те дни. Должно быть, это случилось в год моего знакомства с Анной Марией. Одинокая и униженная Кате не смогла защититься, кто знает, как это произошло, на танцах или на лугу, с кем-то, кого она презирала, с каким-то несчастным или с каким-нибудь щеголем. А может, была любовь, горячая, преобразившая ее любовь. Но она когда-нибудь расскажет? Если бы в тот вечер на вокзале мы не расстались, кто знает, этот ребенок мог бы и не родиться.
У Дино волосы падали на глаза, на нем была заштопанная маечка. Мне он хвастался своей школой и своими тетрадками с картинками. Я ему сказал, что не изучал в свое время так много предметов, как он, но тоже рисовал. Я ему рассказывал, что срисовывал камешки, орехи, редкие травы. Кое-что я ему набросал.
В тот же день он пошел за мною на холм собирать мхи. Он обрадовался, увидев вероникины волосы. Я ему пообещал, что на следующий день принесу лупу, и он тотчас захотел узнать, насколько она увеличивает.
— Эти крупинки фиолетового цвета, — объяснял я, — будут розы и гвоздики.
Дино трусил за мной к дому; он хотел прийти в усадьбу, чтобы опробовать лупу. Он говорил не заикаясь, уверенно, как со своим ровесником. Но обращался ко мне на «вы».
— Послушай, — обратился я к нему, — может, ты станешь обращаться ко мне на «ты», как к маме?
— Даже ты такой же, как мама, — резко сказал он. — Вы хотите, чтобы мы проиграли войну.
— На «вы» ко мне обращаются в школе, — ответил я весело. А потом я спросил: — Тебе нравится война?
Дино довольно посмотрел на меня: «Я хотел бы стать солдатом. Сражаться в Сицилии. — Потом он спросил меня: — А война придет и сюда?».
— Она уже здесь, — сказал я. — Ты боишься воздушных тревог?
Ничуточки. Он видел, как падают бомбы. Он все знал о двигателях и их типах, у него дома были три зажигательных бомбы. Он меня спросил, можно ли на поле, где шло сражение, на следующий день собрать пули.
— Настоящие пули, — ответил я, — падают неизвестно где. А на поле остаются только гильзы и мертвецы.
— В пустыне есть стервятники, — проговорил Дино, — они погребают мертвых.
— Они их пожирают, — сказал я.
Он засмеялся.
— А мама знает, что ты хочешь воевать?
Мы вошли во двор. Кате и старуха сидели под деревьями.
Дино заговорил потише: «Мама говорит, что война это позор. Что фашисты виноваты во всем».
— Ты любишь свою маму? — спросил я. Он, как это делают мужчины, пожал плечами. Две женщины смотрели, как мы идем.
В те дни я не знал, одобряла ли Кате, что я вожусь с Дино. Старуха — да, ведь он не мешался у нее под ногами. Кате с удивлением смотрела, как Дино крутится около меня, собирает цветы, вырывает у меня из рук лупу; несколько раз она резко его одергивала, как это делают с детьми, которые неуважительно ведут себя со взрослыми. Дино молчал, съеживался, но продолжал, уже, правда, потише. Потом бежал, чтобы показать мне рисунки или части какого-нибудь цветка. И кричал матери, что я обещал ему принести книгу о растениях. Кате хватала его, приводила в порядок волосы, что-то говорила. Мне даже больше нравилось, когда Кате отсутствовала.
Я думал, что Кате ревнует своего сына. Однажды вечером я заметил, что она смотрит на меня с какой-то насмешкой. «Кате, я тебе просто противен?» — спокойно и насмешливо спросил я. Я застал ее врасплох и она опустила глаза: «Почему?» — пробормотала она, обрывая, как всегда, неприятный для себя разговор.
— Тогда мы были совсем молоды, — сказал я. — В нужное время никогда ничего не знаешь.
Чуть позже она меня спросила: «Твои женщины знают, что ты унизился до того, что разговариваешь с нами? Ты им говоришь, возвращаясь ночью, что был в остерии? Как зовут ту калеку, что хочет женить тебя на себе? Эльвира?».
Об этом я ей в шутку рассказывал. «Что с тобой? — удивился я. — Я здесь, с тобой, потому что мне это нравится. Вы все мне нравитесь. Я брожу по лесам и дорогам. Мне с вами так же хорошо, как и на холме».
— Но Эльвире ты об этом не говоришь?
— При чем тут Эльвира?
— Эльвира — мама твоего пса, — спокойно сказала она. — Разве она не хочет знать, где вы бродите целый день?
— Эльвира просто дура.
— Однако тебе там хорошо. Так же, как и с нами.
— Ты ревнуешь, Кате?
— К кому? Ты меня смешишь. Я ревную к Фонсо?