простынях, которые она стирает для тебя. Ты об этом знаешь, но подобные приключения уже не для тебя. Тебе нужна не она, а, самое большее, твои холмы.
Мне пришло в голову, не заблуждалась ли также и Кате в минувшие времена. Восемь лет назад какой была Кате? Насмешливой и безработной девчонкой, худой и немного неуклюжей, неистовой. То, что она уходила со мной — в кино или в луга — прижимаясь ко мне, беря меня под руку, пряча сломанные ногти, еще не говорило о том, что она на что-то надеялась. Это был тот год, когда я снимал комнату на улице Ницца, давал свои первые уроки и часто ел в молочной. Из дома мне присылали деньги, так мало, что их хватало только на меня. У меня не было никакого будущего, если не говорить об обычной судьбе деревенского молодого человека, который учится и живет теперь в городе, осматривается в городе, и каждое утро для него — приключение и ожидание. В те дни я виделся со многими людьми, со многими общался. У меня были друзья школьных лет, был Галло, который потом погиб под бомбами в Сардинии, были женщины, сестры знакомых, и Мартино, игрок, который женился на кассирше, и болтуны, честолюбцы, которые писали книги, пьесы, стихи, носили их в карманах и разговаривали о них в кафе. С Галло мы ходили танцевать, ходили на холм (и он был из моих краев), собирались открыть деревенскую школу, в которой он бы обучал сельскохозяйственным делам, а я — наукам, мы бы взяли землю, завели бы питомник и обновили бы деревню. Не знаю, как Кате попала к нам, она жила на окраине, на окраине луга, тянущегося до По. У Галло были и свои компании, он играл в бильярд на улице Ницца; однажды, в день, когда мы утром покатались на лодке, он зашел во двор и позвал Кате. Потом я только с ней проводил то лето.
Мы с Кате вытаскивали лодку на берег, бегали по траве и играли, затевая возню в кустах. Меня пугали многие женщины, но не Кате. С нею я легко мог быть и надутым — инициатива так или иначе оставалась за мной. Что-то в наших отношениях напоминало посещение остерии: заказываешь выпивку, не ожидая редкого вина, но знаешь, что какое-нибудь вино все равно принесут. Кате успокаивалась и позволяла себя ласкать. Потом у нее от страха замирало сердце — вдруг кто-нибудь увидит. Мы с ней почти не говорили, это-то и придавало мне смелости. Не нужно было ни говорить, ни что-либо обещать. «Какая разница, — спрашивал я, — между борьбой и объятиями?». Так, прямо на траве, мы один или два раза неумело предавались любви. Наступил день, когда мы уже в трамвае говорили о том, что едем заниматься любовью. Как-то утром, когда мы только пришли, нас застала гроза, нам пришлось грести изо всех сил, а мы оплакивали упущенную нами возможность.
Как-то вечером Кате поднялась в мою квартиру, чтобы мы смогли спокойно покурить; в этот раз мы с большим удовольствием занимались любовью на кровати, и она говорила, как хорошо, если идет дождь или холодно, очутиться здесь и быть вместе, разговаривать и изливать душу. Она трогала мои книги и в шутку их обнюхивала, спрашивала меня, действительно ли я могу пользоваться этой комнатой днем и ночью, и никто не придет и не будет мне надоедать. Она жила со своими, шесть или семь человек, в двух комнатах, выходящих во двор. Но тот вечер был единственным, когда она зашла ко мне. Она обычно приходила в кафе, где я виделся с друзьями, но поскольку там был Галло и все мы здоровались с ней, она смущенно садилась и переставала смеяться. Я же терзался: мне нравилось, что у меня есть девушка, но стыдился, что плохо одет, стыдился своей неопытности. Она мне говорила, что хотела бы научиться печатать на машинке, работать в большом магазине, заработать, чтобы поехать на море. Я несколько раз покупал ей губную помаду, которой она страшно радовалась, и вот тогда-то я понял, что можно содержать женщину, воспитать ее, научить ее жить, но если будешь знать, из чего сделана ее элегантность, всякий интерес к ней пропадает. У Кате было потертое платье и растрескавшаяся сумочка, я всякий раз чувствовал себя растроганным, когда она говорила о своих желаниях, так как разница между ее жизнью и ими была огромной, но ее радость из-за помады действовала мне на нервы, и мне стало ясно, что для меня она только секс. Несчастный, проклятый секс. И было жаль, что она настолько невежественна и недовольна жизнью. Она так глупо всему радовалась, иногда неожиданно бывала строптивой и наивной. Все это меня раздражало. Всякий раз мысль о том, что я к ней привязан, что я ей что-то должен, например, время, мне была очень неприятна. Однажды вечером под портиком вокзала я держал ее под руку и мне хотелось, чтобы она пошла ко мне в комнату. Стояли последние дни августа, и сын моей хозяйки завтра должен был вернуться из летнего лагеря, с ним было бы невозможно принимать у себя женщину. Я ее просил, умолял пойти со мной, шутил, кривлялся.
— Я тебя не съем, — сказал я. Она ничего не хотела слышать. — Я тебя не съем. — Ее упрямая непокорность только разжигала меня, а она, крепко уцепившись за мою руку, повторяла:
— Пойдем погуляем.
— Потом сходим в кино, — сказал я, смеясь. — У меня есть деньги.
Она, надувшись, ответила: «Я с тобой хожу не из-за денег».
— А я, — бросил я ей в лицо, — бываю с тобой, чтобы переспать.
Раскрасневшись, мы возмущенно уставились друг на друга. Позже мне стало стыдно; думаю, оставшись один, я плакал от злости, и мною владели вовсе не радость и гордость за то, что теперь я освободился. А сейчас плакала Кате, и по ее щекам катились слезы. Наконец она тихо сказала: «Ладно, я пойду с тобой». Мы молча дошли до подъезда, она прижалась ко мне и, положив голову мне на плечо, повисла всей тяжестью. У дверей она меня остановила, вырвалась из моих объятий, сказала: «Нет, я тебе не верю», как клещами стиснула мою руку и убежала.
С того вечера я больше ее не видел. Я не слишком переживал, потому что был уверен, что она вернется. А когда понял, что это не так, недовольство собственной грубостью уже пропало, на моем горизонте вновь появились Галло и друзья, и, в общем, моя затихшая обида, счастливо исчезнувшая неприятность уже доставляла мне удовольствие, что потом вошло у меня в привычку. Даже Галло не говорил мне о Кате, на это у него не было времени. Он отправился офицером на войну в Африку, и я его долго не видел. Той зимой я забыл о его сельском хозяйстве и о сельской школе, стал полноценным горожанином и понял, что жизнь действительно прекрасна. Я посещал многие дома, говорил о политике, познал другие опасности и удовольствия и всегда из них выпутывался. Я начал заниматься научной работой. Увидел других людей и узнал своих коллег. Несколько месяцев я много учился и строил планы на будущее. Та тень сомнения в воздухе, то всеобщее лихорадочное состояние, угроза близкой войны делали дни более живыми, а опасности более ничтожными. Все можно было забросить, отложить на потом, ничего не происходило и у всего был свой вкус. А завтра, кто знает.
Теперь все происходило, и шла война. Я думал об этом ночью, сидя в конусе света, мои степенные и трогательные старухи мирно спали. Какое им дело до тревоги на холме, если все вернулись, и из щелей в окнах не сочится свет? И Кате спала в доме среди леса. Думала ли она еще о том, как грубо я когда-то себя повел? Я думал, и мне не было неприятно, что наша встреча была такой короткой и в такой темноте.
Несколько дней, работая в Турине, гуляя, возвращаясь вечерами домой, разговаривая с Бельбо, я раздумывал об этом. Как-то ночью я был в саду, когда вновь раздался сигнал тревоги. Тотчас начали стрелять зенитки. Мы собрались в комнате, дрожавшей от выстрелов. В саду мертвые осколки свистели среди деревьев. Эльвира дрожала, старуха молчала. Потом послышался рев моторов и глухие удары. Окно стало красным и временами ослепительно вспыхивало. Бомбежка длилась больше часа, мы вышли, когда слышались последние одиночные удары. Вся Туринская долина была охвачена пламенем.
III
Утром, когда вдали еще звучали взрывы и грохот, вместе с другими людьми я вернулся в город. Повсюду бегали люди с узлами. Асфальт улиц был усеян дырами, покрыт листвой и лужами. Казалось, что прошел град. В ясном свете потрескивали последние пожары, красные и бесстыдные.
Школа, как всегда, оставалась нетронутой. Меня встретил старик Доменико, которому не терпелось пойти посмотреть на разрушения. Он уже всюду побывал в предрассветное время, когда дали отбой тревоги, когда все куда-то идут, все выходят из домов, кто-то из мелких торговцев прикрывает дверь, и из- под нее просачивается свет (ведь все равно повсюду полыхают пожары), когда можно выпить и приятно с кем-нибудь поболтать. Он мне рассказал, что происходило ночью. Сегодня никаких уроков, понятно. Пустые, с распахнутыми дверями трамваи застыли там, где их настигло светопреставление. Порваны все провода. Все стены испачканы, словно крылом взбесившейся жар-птицы.