Ко времени смерти Толстого уже была написана повесть «Мать», в которой Горький резко повернул от «сверхчеловека» к идее «сверхчеловечества». От обиды на Бога и жажды мести Ему — к попытке создания новой веры и новой церкви. Уже была написана «Исповедь», в которой провозглашалась мысль о «богостроительстве». Новая вера не противоречила прежнему «человекопоклонству» Горького, о котором он, в частности, писал в письме Толстому еще в 1900 году: «Глубоко верю, что лучше человека ничего нет на земле, и даже, переворачивая Демокритову фразу на свой лад, говорю: существует только человек, все же прочее есть мнение. Всегда был, есть и буду человекопоклонником, только выражать это надлежаще сильно не умею». Новая вера была продолжением «человекопоклонства», но только в возможность обращения личности в божество Горький уже не верил.
Смерть Толстого ставила последнюю точку в былой романтической вере, как смерть Акулины Ивановны ставила последнюю точку в вере в силу жалости и любви. Впрочем, эти точки ставились только в его голове. Недаром Толстой однажды заметил Горькому: «Ума вашего я не понимаю — очень запутанный ум, а вот сердце у вас умное… да, сердце умное!»
«А вот теперь (после смерти Толстого. — П. Б.) — чувствую себя сиротой, пишу и плачу, никогда в жизни не случалось плакать так безутешно, и отчаянно, и горько. Я не знаю — любил ли его, да разве это важно — любовь к нему или ненависть? Он всегда возбуждал в душе моей ощущения и волнения огромные, фантастические; даже неприятное и враждебное, вызванное им, принимало формы, которые не подавляли, а, как бы взрывая душу, расширяли ее, делали более чуткой и емкой. Хорош он был, когда, шаркая подошвами, как бы властно сглаживая неровность пути, вдруг являлся откуда-то из двери, из угла, шел к вам мелким, легким и скорым шагом человека, привыкшего много ходить по земле, и, засунув большие пальцы рук за пояс, на секунду останавливался, быстро оглядываясь цепким взглядом, который сразу замечал все новое и точно высасывал смысл всего.
— Здравствуйте!
Я всегда переводил это слово так: „Здравствуйте, — удовольствия для меня, а для вас толку не много в этом, но все-таки — здравствуйте!“»
Последним даже не словом, а своеобразным моральным жестом Горького в отношении Толстого, не бога, а человека, было его публичное, 1924 года, выступление в берлинском журнале «Беседа» в защиту уже покойной Софьи Андреевны Толстой. Поводом к написанию статьи Горького «О С. А. Толстой» послужила книга В. Г. Черткова «Уход Толстого» (Берлин, 1922), в которой известный последователь учения Льва Толстого показал его «уход» как результат исключительно «семейной драмы», тенденциозно изобразив при этом жену Толстого, мать его большого семейства.
Это страшно возмутило Горького!
«Полагаю, — пишет он, — что я могу говорить о ней совершенно беспристрастно, потому что она мне очень не нравилась, а я не пользовался ее симпатиями, чего она, человек прямодушный, не скрывала от меня. Ее отношение ко мне нередко принимало характер даже обидный, но — не обижало, ибо я хорошо видел, что она рассматривает большинство людей, окружавших ее великомученика мужа, как мух, комаров, вообще — как паразитов.
Возможно, что ревность ее к чужим людям иногда огорчала Льва Толстого. Здесь для остроумных людей является удобный случай вспомнить басню „Пустынник и Медведь“. Но будет еще более уместно и умно, если они представят себе, как велика и густа была туча мух, окружавших великого писателя, и как надоедливы были некоторые из паразитов, кормившихся от духа его. Каждая муха стремилась оставить след свой в жизни и в памяти Толстого, и среди них были столь назойливые, что вызвали бы ненависть даже в любвеобильном Франциске Ассизском. Тем более естественно было враждебное отношение к ним Софьи Андреевны, человека страстного. Сам же Лев Толстой, как все великие художники, относился к людям очень снисходительно; у него были свои, оригинальные оценки, часто совершенно не совпадавшие с установленной моралью; в „Дневнике“ 1852 г. он записал об одном знакомом своем:
„Если б у него не было страсти к собакам, он был бы отъявленный мерзавец“».
Итак, в глазах Горького, Софья Андреевна была «броней», или лучше сказать «москитной сеткой», защищавшей старого Льва от множества «мух и паразитов», то есть назойливых людей, буквально атаковавших Толстого и в Ясной Поляне, и в Хамовниках. И Лев Толстой мог позволить себе относиться к этим людям снисходительно, несколько даже «по-барски», отчасти именно за счет своей жены, которая «страстно» огораживала его от лишних знакомств и посетителей. Кому, как не Горькому, когда-то явившемуся к графу с просьбой о земле и деньгах, было понять это, как бы ни был он сам обижен в свое время.
Обиды тем не менее запомнились. И не только самая ранняя. Вот Горький пишет: «Вспоминая о счастливых днях и великой чести моего знакомства со Львом Толстым, я нарочито умолчал о Софии[12] Андреевне (имеется в виду очерк Горького о Толстом. — П. Б.). Она не нравилась мне. Я подметил в ней ревнивое, всегда туго и, пожалуй, болезненно натянутое желание подчеркнуть свою неоспоримо огромную роль в жизни мужа. Она несколько напоминала мне человека, который, показывая в ярмарочном балагане старого льва, сначала стращает публику силою зверя, а потом демонстрирует, что именно он, укротитель, — тот самый, единственный на земле, человек, которого лев слушается и любит. На мой взгляд, такие демонстрации были совершенно излишни для Софьи Толстой, порой — комичны и даже несколько унижали ее. Ей не следовало подчеркивать себя еще и потому, что около Толстого не было в те дни никого, кто был бы способен померяться с его женою умом и энергией. Ныне, видя и зная отношение к ней со стороны различных Чертковых, я нахожу, что и мотивы ревности к чужим людям, и явное стремление встать впереди мужа, и еще кое-что неприятное в ней — всё это вызвано и оправдано отношением к жене Толстого и при жизни и после смерти его».
Вот поистине рыцарское понимание роли в жизни Толстого женщины, которая не любила самого Горького и была прежде неприятна ему! Для молодого Горького Толстой был бог. Для Софьи Андреевны — муж — писатель, на которого смотрел весь мир. И отец ее детей.
«Кратко говоря: Лев Толстой был самым сложным человеком среди всех крупнейших людей XIX столетия. Роль единственного интимного друга, жены, матери многочисленных детей и хозяйки дома Льва Толстого, — роль неоспоримо очень тяжелая и ответственная. Возможно ли отрицать, что София Толстая лучше и глубже, чем кто-либо иной, видела и чувствовала, как душно, тесно гению жить в атмосфере обыденного, сталкиваться с пустыми людьми? Но в то же время она видела и понимала, что великий художник поистине велик, когда тайно и чудесно творит дело духа своего, а играя в преферанс и проигрывая, он сердится, как обыкновенный смертный, и даже порою неосновательно сердится, приписывая свои ошибки другому, как это делают простые люди и как, вероятно, делала она сама…
Уже один факт неизменности и длительности единения с Толстым дает Софии Андреевне право на уважение всех истинных и ложных почитателей работы и памяти гения; уже только поэтому господа исследователи „семейной драмы“ Толстого должны бы сдержать свое злоязычие, узко личные чувства обиды и мести, их „психологические розыски“, несколько напоминающие грязненькую работу полицейских сыщиков, их бесцеремонное и даже циническое стремление приобщиться хоть кожей пальцев к жизни величайшего писателя».
Последние строки очерка «О С. А. Толстой» не оставляют сомнения, что в 1924 году Горький уже не смотрел на Толстого как на бога. И хотя в этих строках речь идет главным образом о жене Толстого, сама психологическая тональность этого финала убеждает в этом. Да, гений. Да, величайший русский писатель. Да… Но не бог.
«В конце концов — что же случилось?
Только то, что женщина, прожив пятьдесят трудных лет с великим художником, крайне своеобразным и мятежным
В то же время она, старуха, видя, что колоссальный
В состоянии возмущения тем, что чужие люди отталкивают ее прочь с места, которое она полвека занимала, София Толстая, говорят, повела себя недостаточно лояльно по отношению к частоколу морали,