вывод, что выслушивать бывшего патриарха вообще нет особой надобности. С такой формулой по нашим понятиям суд обращался в судилище. Но на самом деле церковный суд вовсе не требовал присутствия обвиняемого. Формальная сторона и здесь не была нарушена. Что же касается существа дела, то Никон, как мы знаем, был осужден еще до начала суда.
На следующем заседании, которое состоялось 5 декабря в присутствии Никона, патриархи признали его виновным в своевольном и беспричинном уходе с кафедры, после чего стали читать специально подобранные правила, дающие канонические основания для осуждения патриарха. Когда дошли до правила: «Кто покинет престол волею без навета и тому впредь не быть на престоле», Никон взорвался и обрушился на своих судей: правила эти не апостольские, не вселенских и поместных соборов, отчего он их и не признает. Поднаторевшие в обвинениях патриархи тут же переспросили: «Так ты не принимаешь как канонический этот наш собор, который утвержден против тебя четырьмя патриархами?» «Эти писания не лучше старых бабьих сказок, ибо приводят поддельные каноны», — парировал Никон[330]. Тогда Крутицкий митрополит Павел негодующе заметил, что эти правила признает русская церковь. Никон вновь возразил: таких правил в русской Кормчей книге нет, «а греческие де правила не прямые, те де правила патриархи от себя учинили, а не из правил. После вселенских соборов все де враки, а печатали де те правила еретики, а я де не отрекался от престола, то де на него затеяли».
Жаль, что на суде отсутствовали расколоучителя. Всей душой ненавидя Никона, они бы наверняка поддержали его в этом вопросе. По сути, Никон прибегнул к их аргументации, поставив под сомнение благочестие греков. Больше того, он поступил алогично, прямо противоположно тому, что провозглашал ранее о греческой церкви. Но было ли травимому, разгневанному Никону до какой-то логики? Он защищался. Иногда — и чаще — стараясь сохранить достоинство и авторитет богословской аргументации, иногда — реже — как мог, более раздражением и обидой, чем разумом. Однако оказавшись перед сонмом греческих иерархов-судей, людей в вере некрепких и непостоянных, совсем еще недавно заискивавших перед ним и кормившихся из его рук, Никон испытывал глубокое возмущение. Кто судим и кто судьи?! Такие судьи выводили бывшего патриарха из равновесия.
Впрочем, Никон редко безмолвствовал. Защищаясь, он часто переходил в наступление. Так, он неожиданно напомнил Алексею Михайловичу, что во время Московского бунта 1648 года тот «сам неправду свидетельствовал, а я де (не) устрашась, пошел против твоего государева гнева». Смысл фразы понятен в контексте предшествующего: Никон напоминал, что стоял за правду даже тогда, когда пошатнулся царь, принявший «проклятую книгу» — Соборное Уложение.
Уязвленный Алексей Михайлович тут же заявил, что Никон такими словами его бесчестит: бунтом, мол, к нему никто «не прихаживал, а что де приходили земские люди, и то де не на него, великого государя; приходили бить челом ему, государю, об обидах». Парируя выпад Никона, царь лукавил и говорил полуправду. Действительно, били челом не на него (любопытно, однако, признание возможности самого такого прецедента — бить челом на царя), а на боярина Морозова. Однако принимал он земских людей, как известно, не по своей воле, а под давлением взбунтовавшихся москвичей вкупе со стрельцами. Но лукавил, в конце концов, и Никон, вовсе не безупречный в своем поведении в эти смутные месяцы. Он, между прочим, ни словом не обмолвился против Уложенной книги. За что заслужил справедливый упрек от своих противников, осмелившихся бросить ему в лицо это обвинение еще в годы патриаршего величия: «А се ты укоряешь новоуложенную книгу и посохом ея попираешь и называешь ее недоброю; а ты и руку приложил, когда ее строили; и ты в те поры называл ее доброю. А как руку приложил для земного страха, так ныне ты на соборе дерзаешь, потому что государь тебе волю дал»[331].
Понятно, что в декабре 1666 года никто не собирался восстанавливать истину. Зато все присутствующие дружно стали пенять Никону, как он осмелился такие «непристойныя слова говорить и великого государя безчестить».
На последнем заседании был затронут вопрос о праве патриархов судить Никона. Последний, как известно, признавал суд лишь всех вселенских патриархов. По указанию Алексея Михайловича было предъявлено письмо о царской и патриаршей власти, подписанное восточными патриархами. В интерпретации судей это означало, что Иерусалимский и Константинопольский патриархи дали согласие на приход в Москву Паисия и Макария для суда над ним, Никоном. Никон отвечал неопределенно: руки (то есть подписи) их не знает. На соборе, в присутствии государя, сомнение в подлинности патриарших подписей звучало как издевательство. Первым подал голос Макарий, объявивший, что подписи настоящие. «Широк де ты здесь, а как де ответ дашь пред Константинопольским патриархом?» — не без иронии парировал Никон, который с ходу уловил подмену: общие рассуждения о светской и духовной властях вовсе не значили согласия Константинопольского патриарха на суд.
Выпад Никона вызвал взрыв возмущения. Со всех сторон посыпались упреки, более рассчитанные на царя (пусть приметит старание), чем на Никона: как он не боится Бога, великого государя и патриархов? Как смеет называть истину ложью?! Тут к месту вспомнили о патриаршем выносном кресте и решили навсегда отобрать его — то де заимствовано у «латыников»[332].
Рассказывают, что во время этого заседания Алексей Михайлович подошел к Никону и тихим голосом стал упрекать его в том, что, отправляясь на суд, тот соборовался и причастился, точно перед смертью. Царь клялся, что у него и в мыслях не было отплатить злом за прежнее добро. «Благочестивый царь, — ответил Никон, — не возлагай на себя таких клятв, поверь, что мне готовят многие беды и скорби».
Царь тогда заговорил о примирении и желании разрушить возникшую вражду. Никон и на это ответил, и ответ этот, пронизанный горькой иронией, многого стоил: «Хорошее дело задумал ты, царь, но знай, что оно не будет совершено тобою, и я должен до конца испытать на себе твой гнев».
Обращение царя кажется неуместным и бестактным. Бестактным в свете того, что произойдет по завершении суда и что, собственно, уже предрешено — «я должен… испытать на себе твой гнев»; неуместным — имея в виду место и время, когда царь завел речь о примирении. Но между тем все было сделано совершенно в духе Тишайшего. Царь в смятении, в душевном нестроении. Для него слишком мучительна ситуация, когда государь и православный человек оказываются как бы порознь. Ведь говоря о примирении, он имел в виду вовсе не прощение Никона: бывший патриарх должен понести наказание по мере своих проступков, и он, как государь, требует и желает этого. Но он же и жаждет христианского примирения и взаимного прощения. Это позднее, когда сознание долга перед Отечеством станет для правителя оправданием любого проступка и даже потеснит библейские заповеди, такое раздвоение уже не станет мучить Романовых. Совесть, усыпленная чувством честно исполненного долга, редко будет напоминать о себе. Но для Тишайшего, человека глубоко и искренне верующего, такое раздвоение томительно. Не случайно до самой своей смерти он станет испрашивать у старца Никона «прощения и разрешения». Никон уступит, лишь узнав о смерти государя. Да и уступка это будет несколько странная, скорее полууступка, полупрошение сквозь слезы и незажившую обиду: «Воля Господня да будет… Подражая учителю своему Христу, повелевшему оставлять грехи ближним, я говорю: Бог да простит покойного»[333].
…Чтение правил и канонов завершилось обращением патриархов к епископам с вопросом о наказании Никона. Спрашивали по отдельности греческих и русских иерархов. Греки объявили, что Никона следует канонически низвергнуть и лишить права совершать службы. Русские епископы, естественно, ответили в том же ключе: «Пусть он будет низвергнут самым полным образом, ибо он виновен во многих винах».
Затем патриархи объявили о низвержении Никона и перечислили его вины: бывший патриарх отрекся от престола без всякой законной причины; Константинопольскому патриарху писал, что русские приложились «к западному костелу» и отступились от православной веры, чем русскую церковь «обругал», всех православных христиан и самого царя обесчестил; соборные правила, по которым судили Никона, он также отверг и называл «враками», чем бесчестил уже вселенских патриархов.
Сильным и едва ли не единственным оружием защиты Никона на суде была ирония. Владел он ею если не виртуозно, то, по крайней мере, мастерски, вызывая своими едкими, саркастическими замечаниями раздражение своих противников. Досталось от него всем: и тем, кто раскрывал рот, и кто помалкивал. Великие ненавистники строптивого владыки, московские бояре, на суде больше молчали. Не только потому, что суд был церковным. Бояре успели столько намутить еще до суда, что теперь не было никакой надобности что-то говорить. Никон, однако, это красноречивое молчание приметил и прошелся по адресу