у него «бешено смелый», «безрассудно горячий». Характеристика, однако, заканчивается эпитафией прямо-таки убийственной: князь — «невежда во всех воинских науках» [297].
Действительно, трудно отказать Ивану Андреевичу в храбрости. Но это была храбрость особого сорта, приправленная большой долей сумасбродства и рисовки. Хованский — горячая голова — вскипал при одном только виде неприятеля и готов был сразу кидаться в бой, что нередко приводило к самым печальным результатам. Алексей Михайлович не упускал случая жестко выбранить князя за такую «беспутную храбрость», однако от услуг воеводы не отказывался. Отчасти потому, что Хованский оставался одним из немногих, кто был способен на самостоятельный поступок.
Отвага князя внушала уважение. Не случайно в дни Медного бунта царь отправит именно его на переговоры с ропщущими москвичами. Его не тронули. Ты «человек добрый», объявили ему восставшие и… тихо спровадили вон — им дела до него нет, надо, «чтоб им царь выдал головы изменников бояр».
Хованский искренне любил военное дело, предпочитая его всякому иному. Фантазия князя простиралась даже до проектов создания… кожаных пушек. Над последними, конечно, можно поиронизировать, но ведь в этом безумном поиске и тактическое чутье — осознание необходимости создания легкой, подвижной артиллерии[298] — и бурный темперамент неугомонного князя, склонного к стремительным и быстрым ударам, когда сначала начинаешь драться, а потом только думать.
В Хованском все было преувеличено, все доведено до крайности: воеводы должны были, выказывая свою власть, теснить ратных людей — Иван Андреевич затеснял их почти до бунта. Трудно было тогда кого удивить заносчивым норовом; Хованский и здесь превзошел многих, игнорируя даже строгие окрики государя. Современники не случайно наградили Ивана Андреевича прозвищем Тараруй, что значит пустомеля, хвастун. При самых разнообразных и порой просто необъяснимых причинах возникновения прозвищ то был, несомненно, меткий выстрел — точная и одновременно убийственная характеристика.
Движение Хованского к Гдову не ускользнуло от Делагарди. Он стал поспешно отступать, но был настигнут и опрокинут Хованским. Шведы потеряли более трех тысяч солдат и рейтар. Алексей Михайлович был чрезвычайно доволен этой победой. Он даже не удержался и в письме от 12 октября похвастался перед Матюшкиным: Хованский взял знамя и перебил «немецких генералов и полковников и подполковников и иных начальных людей» до 20 человек. «Человек по природе мстительный, царь доволен теперь тем, что гдовским поражением шведов смыл неудачи под Ригой, Эдзелем и Вальком», — замечал по этому поводу один из иностранных информаторов[299].
Сентябрьский успех Хованского умножил торжества в царском дворце по случаю рождения царевны Софьи, в угоду которой ровно через четверть века (как дорогой подарок — в канун ее именин!) на троицкой дороге снесут голову гдовского победителя.
Хованский и далее действовал удачно. К началу 1658 года он хозяйничал в Сыренском, Ямском, Ивангородском, Нарвском уездах, осадил Ревель и даже подступал, хотя безрезультатно, к Нарве. Однако успехи храброго князя не могли решающим образом повлиять на исход войны, ставшей обременительной для обеих сторон. Между тем истекал срок перемирия с Речью Посполитой, проявлявшей по мере упрочения внутреннего положения все большую твердость. В ситуации возможного возобновления войны с Речью Посполитой следовало заключать прочный мир со Швецией. Но прочный мир — это мир по условиям Столбовского договора 1617 года. Возвращать завоеванное Алексей Михайлович не привык и не хотел привыкать — казалось проще тянуть и верить, что какая-то из сторон, или поляки, или шведы, первыми примут его условия и избавят от одной из войн.
В мае 1658 года было объявлено о прекращении военных действий между Россией и Швецией. Во время посольского съезда шведы объявили, что война началась чуть ли не по недоразумению, «с подущения злых людей за малыми причинами». Последнее, конечно, было неправдой. Причины были не менее вескими, чем в 1700 году. Другой разговор, что существовал приоритет целей и последовательность их достижения. В эйфории успехов Алексей Михайлович и его окружение забыли об этом, неосмотрительно раскидали свои далеко не безграничные силы, за что жестоко поплатились. Причем не в 1658 году — это еще не плата, — а несколько лет спустя.
То, что причины были вовсе «не малые», видно из посольского наказа царя Ордину-Нащокину, который отправлялся на переговоры в местечко Валиесари близ Нарвы. Тишайший требовал, чтобы Ордин всеми силами цеплялся за море и выторговал хотя бы полоску, хотя бы пядь прибрежной земли. Называлось даже желаемое место: русские Канцы — почти что Петровский Петербург! Получалась, что эта точка, как магнит, притягивала и отца, и сына, хотя силы этого притяжения были несравнимо разные.
С ноября 1658 года начались переговоры. По обыкновению обе стороны запрашивали много больше в надежде получить хоть что-то. Русский посол просил Ливонские города, Ижорскую и Корельскую земли. Шведы соглашались мириться только на условиях Столбовского мирного договора. Препирательствам не видно было конца, а мир, или хотя бы перемирие, был необходим обеим сторонам. В результате шведские и московские послы согласились на трехлетнее перемирие с сохранением завоеванного. Последнего за царем числилось поболее, и Валиесарское перемирие, подписанное 20 декабря, было признано бесспорным достижением. Это, однако, не помешало Алексею Михайловичу искать «злых людей» — виновников столь несвоевременной войны, о которых говорили шведы.
В списке «злых советчиков» числился патриарх Никон.
Разрыв
Это не было случайностью. Время доброго согласия, редкой приязни миновало, и взаимоотношения царя с патриархом незаметно приобрели несвойственную им натянутость и холодность. На то было множество причин, причем причин достаточно глубоких, так что худой совет патриарха начать войну со Швецией выглядит скорее одним из поводов к разрыву, чем причиной. Постепенно, из месяца в месяц, копилось внутреннее недовольство Алексея Михайловича своим «собинным другом», которое, если учитывать натуру царя, долгое время находило свое выражение в упреках, ворчании и… стремлении избежать открытого объяснения. И если бы не война со Швецией, так что-то иное непременно было бы поставлено патриарху в вину как пример неуместного вмешательства архипастыря в мирские дела. Да, собственно, и было поставлено: по старорусскому обычаю, с проявлением царского неудовольствия на голову Никона посыпались всевозможные обвинения. Что-то в них было справедливо, что-то настолько спорно, что и сейчас трудно разобраться. Но немало обвинений было таких, к которым Никон не имел никакого отношения. Что ж, возводить напраслину на
Против патриарха возникла пестрая и разночиновная «коалиция».
Будущие расколоучителя видели в Никоне главного виновника утраты православной церковью древнего благочестия, поборника и проводника пагубных реформ.
Рядовое духовенство, далекое от существа споров между никонианами и раскольниками, не испытывало особого восторга от перемены в обрядах и книгах, хотя бы потому, что всякая перемена — это всегда неудобно, ново и волнительно.
Высшие архиереи с трудом мирились с патриаршим деспотизмом. Никон подавлял всякое иномыслие, всякое встречное слово. Не особенно теоретизируя, он реализовал свою жизненную парадигму: возвысить «священство», в «священстве» — патриаршество, в патриаршестве — себя. При этом все страдали от чрезмерных строгостей владыки, который утверждал порядок скоро и жестоко, мало считаясь с положением провинившегося. В церковную иерархию внедрялось чувство страха, неуверенности в будущем, от которого уже успели отвыкнуть при прежних патриархах и к которому трудно было привыкать заново. Правда, при этом архиереи не упускали случая перенять у патриарха его властолюбие. Жалуясь на никоновские жестокости, архиепископы и епископы превращались в таких же деспотичных владык в собственных епархиях. Их вполне устроила главная линия Никона на восстановление стесненных Уложением и Монастырским приказом прав «священства». Именно благодаря шестому патриарху они осмелились